Страница 114 из 128
Глава 27. Рассвет мертвецов
Рассвет пришёл не сразу. Сначала только серость разжалась над двором, и чёрные пятна на земле перестали сливаться в одну сплошную яму. Потом стало видно всё небо — низкое, бесцветное, без единой живой полосы. Между стенами потянуло сырым, холодным, неприятным ветром; он шевелил обгоревшие тряпки на древках, трогал выбитые створки ворот, гонял по двору пепел и лёгкий пар от ещё тёплой крови. Факелы догорали с треском, лениво, будто и им уже было не до света. С крыш капало. Со щитов капало. С локтей, с рукавов, с обломков копий — тоже.
Твари, которые ещё недавно виднелись в дальних углах двора и у стен, в этом бледном свете начали меняться. Сперва одна, стоявшая боком у пролома, дёрнулась, будто её ударили изнутри. Фиолетовый огонь под кожей моргнул и пошёл пятнами. Потом плоть у неё на рёбрах как будто осела, втянулась в себя, и от всего туловища поднялся чёрный дым. Не густой, не тяжёлый, а быстрый, рваный. Ветер сразу его подхватил. Там, где ещё секунду назад была живая масса, осталось только мокрое, липкое место да потёки на камнях.
— Гляди, — хрипло сказал кто-то у стены. — Гляди. Уходит.
— Не подходи, — тут же отрезал другой, старший, с глухим, натруженным голосом. — Пока не рассеялось, не подходи.
Ещё две твари у дальней арки распались так же. Не побежали, не отпрыгнули, не ушли в тень, а именно сникли, будто их сняли с невидимого крюка. Чёрный дым вился низко, потом рвался в стороны и исчезал. На земле после них оставалась слизь — толстая, маслянистая, с отвратительным сладковатым запахом. Она липла к сапогам, к обломкам древесины, к волосам мёртвых, к ранам живых.
Никто не кричал от радости. Люди только смотрели. Стояли, покачиваясь на ногах, и смотрели, как исчезает то, что всю ночь лезло на них с рёвом и хрустом. Один молодой дружинник даже перекреститься не смог: поднял руку, но тут же опустил, потому что пальцы у него дрожали так, что он не попал ни в лоб, ни в грудь.
Когда последний чёрный клубок сорвало со двора ветром, стало видно всё остальное. И от этого легче не стало.
Внутренний двор был завален людьми. Не ровно, не по-военному, не рядами. Кто лежал у ворот лицом вниз, вцепившись в землю так, будто и после смерти ещё тянул её ногтями. Кто остался у стены, запрокинув голову, с открытым ртом. Двое лежали рядом, сцепившись в рукавах; один был в кольчуге, другой — босой, в рваной рубахе. Под обгоревшей балкой торчала только рука с разодранной ладонью. У колодца сидел мертвец, привалившись спиной к камню, и издали могло показаться, что он просто отдыхает, если не глядеть на его шею.
Живых между ними стояло мало. На таком дворе это было видно сразу, без всякого счёта. Один здесь, двое там, ещё трое на корточках у раненого. Кое-где — только движение рук, когда перевязывали, тащили, закрывали лица убитым. Пустых мест стало слишком много.
На обгоревшем бревне посреди двора сидела Ольга. Не по-княжески, не прямо, а тяжело, ссутулившись, поставив локти на колени. Её доспех был в вмятинах, одна пластина на плече съехала набок, нижний край плаща сгорел и висел чёрной бахромой. На щеке засохли чужая кровь и копоть. Волосы выбились из-под повязки, прилипли к вискам. Она не смотрела ни на кого одного. Взгляд медленно переходил с мёртвых на живых, с ворот на стену, с чёрной слизи на пустой ковш у ног. И всякий раз, когда её глаза на чём-то задерживались, лицо не менялось, только веки чуть тяжелели.
Рядом с нею, прямо на земле, сидели те, кто ещё ночью не сел бы так близко друг к другу без приказа. Слева — её старший дружинник, тот самый, с рассечённой скулой, теперь бледный до серого, с намотанной на бок рубахой вместо перевязи. Справа — древлянин-раб, крупный, с опухшей губой и синяком на пол-лица, державший на коленях моток цепи. Между ними стоял один ковш. Дружинник взял его, отпил совсем немного и передал рабу. Тот не сделал ни поклона, ни благодарной улыбки. Просто принял, вытер край рукавом, отпил и сунул дальше, к третьему.
— Не всю, — тихо сказала Ольга, не повышая голоса.
— А я и не всю, — ответил раб с хриплым присвистом. — Я не безумный.
— Ты вчера иным казался.
— Вчера все казались иными.
Дружинник покосился на раба, будто ещё по старой памяти хотел осадить его за тон, но не осадил. Только поморщился, придержал бок ладонью и выдохнул сквозь зубы:
— У кого чистая тряпка есть, сюда давайте. У этого нога течёт.
— Чистая, — фыркнул другой, молодой, сидевший чуть поодаль с перевязанным лбом. — Ты двор видел?
— Тогда менее грязную, — ответил старший.
Один из бывших слуг, щуплый, с запавшими глазами, молча оторвал полосу от собственной рубахи и протянул через чужие колени. Никто не спросил, почему он не бережёт одежду. Дружинник взял, прижал ткань к ране древлянина, и тот только коротко втянул воздух, но не отдёрнулся.
— Терпи.
— А я что, песни тебе петь стану?
— Не станешь. Голоса нет.
Эта грубость уже не звучала как привычное давление сверху вниз. В ней была усталость и какое-то странное равенство, от которого оба выглядели не друзьями, конечно, но людьми, пережившими одну и ту же мясорубку плечом к плечу.
У клетки, вбитой кольями у стены, стоял Игнат. После этой ночи он уже не казался ни пленником, ни советником, который ловко подбирает слова, чтобы сохранить себе жизнь. Кровь на его одежде была не только подсохшая, но и свежая, размазанная ладонями. Слизь лежала на рукавах чёрными корками. Одна щека была в тёмной полосе, будто он вытер лицо не рукой, а чужой раной. Волосы свалялись, шея была в синяках от тяжёлого металла. Он держался за прутья и опирался на цепь, намотанную на кисть, словно она и вправду стала ему посохом. Глаза его смотрели прямо, но без горячки. В них не было торжества. Они были пустоваты от усталости и от того, что за одну ночь он увидел слишком много.
Возле него лежал мёртвый раб, тот самый, что перед самым рассветом подал камень кому-то из дружинников. Игнат заметил это тело раньше других и теперь время от времени переводил на него взгляд, будто всё ещё проверял, не шевельнётся ли. Потом снова смотрел на двор.
Из-за проломанной галереи вдруг выбежала маленькая фигурка. Она не сразу попала на открытое место: сперва мелькнула между обугленных стоек, потом перескочила через лежачего, поскользнулась в слизи, выровнялась и понеслась дальше. Это была Варвара — грязная, с растрёпанными волосами, в короткой рубашке, перепачканной у подола. На щеке у неё чёрной полосой размазалась копоть. Она бежала быстро, мелко, не разбирая, где мёртвые, где живые, и кто-то дважды протянул к ней руки, чтобы остановить, но не успел.
— Эй, стой.
— Куда ты.
— Не троньте её, — хрипло сказал кто-то сбоку.
Варвара увидела клетку, сбилась на шаг, потом сорвалась в последний рывок и врезалась в прутья так сильно, что дерево глухо стукнуло.
— Папа.
Голос у неё был сорванный, тонкий, но не визгливый. Она сказала это так, будто всю ночь держала это слово в горле и только сейчас смогла вытолкнуть.
Игнат не ответил сразу. Он только опустился. Сначала отпустил одну перекладину, потом вторую, потом медленно, будто ноги у него были чужие, стал на колени за решёткой. Цепь звякнула по полу. Варвара уже обеими руками вцепилась в прутья, прижималась к ним лицом, и слёзы пошли у неё сразу, большими, быстрыми каплями, оставляя светлые дорожки на грязи.
— Папа, папа, папа...
Игнат наклонил голову и прижался лбом к дереву с другой стороны. Так они и встретились — сквозь решётку, лбом в лоб через холодный, мокрый прут.