Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 22



Иерусалима…

И через пять минут я уже летел в этом автобусе.

Иерусалим же – а что Иерусалим? По сравнению с порожденной им грезой он ничто, каков бы он ни был.

Во всяком случае, подождет.

Я лишь успел почувствовать, как он дохнул холодком, – город городов лежал изрядно повыше моря, от которого я только что ускакал, – даже уши заложило, когда я туда взмыл.

Автобус с турбореактивным рыком рассекал мою родную землю, закладывая упоительные виражи среди желтых холмов, круглящихся желтыми камнями – сбившимися в кучу окаменевшими овечьими отарами. В автобусе было много солдат в крошечных тюбетеечках, кипах, и солдаток, поминутно бросавших меня в холод своим сходством с Женей – особенно пышной смолью волос. Парни были при автоматах и винтовках, девушки – только при рюкзаках, заваливших весь проход. Все они были настолько бравые, что я никак не мог до конца усмотреть в них евреев. Зато мой щуплый сосед в черном был несомненный еврейчик с парой болтающихся черных пружинок на висках; он торопливо и упрямо отбивал коротенькие поклончики, уткнувшись в молитвенник. И на всех своих обретенных соотечественников я взирал с невыразимой нежностью, словно блудный сын, наконец-то снова обретший отчий дом. Сходство девушек с Женей окончательно роднило меня с этой землей.

Заметно смеркалось, и оттого изумрудное сияние слева за холмом предстало особенно насыщенным; если бы оно еще и переливалось, я бы принял его за полярное сияние, но оно стояло недвижно, как облако.

Сейчас будет палестинское поселение, поймав мой завороженный взгляд, на безукоризнейшем русском подсказал мне солдат, напоминавший Амоса

(да уж не он ли это и впрямь?.. нет, он бы меня узнал), и, угадывая во мне человека образованного, пошутил: “Филистимляне”. И серьезно добавил: “А вот моя ослиная челюсть”, – и похлопал по вороненой стали автомата.

Слева открылась и помчалась назад уходившая в недосягаемую высь проволочная сетка, какими в зоопарках оплетают вольеры с птицами.

“Чтобы камнем не запустили”, – пояснил квази-Амос. Через такую ограду и вправду никакой Давид не сумел бы набить Голиафу даже самый крошечный фингальчик, – так что из-за сетки прилетела только парочка мин, да и то одна разорвалась с большим перелетом, а другая отрикошетила от резиновой покрышки и вообще не взорвалась – никто и головы не повернул. Стремительность автобуса и сгустившиеся сумерки не позволили мне толком разглядеть сам поселок – одноэтажные домики с плоскими крышами успели только напомнить мне тот аул имени

Тридцать Девятого Съезда КПСС в Тургайской столовой стране, где, последовательно ставя перед собой уголком учебник за учебником, я некоторое время преподавал все предметы подряд в крошечной русской школе. Правда, в ауле все мазанки были глиняные, а здесь как будто бетонные. Вместо людей глаз успел ухватить лишь какие-то тени.

Затем в салоне вспыхнул свет, погрузив внешний мир в непроглядную тьму, в которой мы довольно долго петляли, пока вдруг не вырвались к сапфировому зареву над вершиной каменной горы, куда мы немедленно и взлетели по спирали (снова заложило уши), и я с вершины еще успел ухватить краешек окончательно канувшего солнца.

Спрыгнув с подножки, я оказался в концлагере: охрана с автоматами, железные ворота, колючая проволока, плац, бараки, прожектора… И спиной к ним, почти неразличимая, но с оборвавшимся сердцем мгновенно угаданная мною, стояла Женя в темной косынке, обмотанной вокруг головы. Она бросилась ко мне, и мы намертво обнялись. И, стиснув друг друга, простояли даже и не знаю сколько времени – час или четыре.

Оказалось, кроме большой радости меня ждала и малая: Миша был в

Киеве – он не мог оставить Блюму, которая не могла оставить постсоветскую Родину. Я почти не ревновал к тому, что он обладал ее телом, но лишь сейчас я осознал всю разъедающую глубину моей ревности к тому, что он обладал ее душой. В свое время она вдруг мимоходом сообщила мне как о деле самом обыкновенном, что Блюма, по словам Миши, обладает провидческим даром, – меня так передернуло, что я даже сумел об этом забыть, чтобы окончательно не потерять уважения к ней. Утверждать что-то бездоказательно, то есть не убеждать, а навязывать свою волю, – для меня наигнуснейший вид изнасилования. И лицезреть, как он ее насилует богом, Блюмой, своей гениальностью, злобной кошерностью, а она тает от наслаждения… А я не насиловал, зато и не одурманивал, оставлял ее свободной, то есть неприкаянной.

Дома, при ярчайшем магниевом свете, я слегка вздрогнул – до того разрослись ее и всегда-то пышные брови. А с приглаженными назад после косынки волосами она мучительно кого-то мне напомнила, только почему-то не хотелось вспоминать – кого. Антрацитовые ее волосы были густо расшиты серебряными нитями, однако она не казалась постаревшей, а только – зрелой, что ли?.. Даже пушок на щеках приобрел какую-то стильность.

Это была красивая еврейская женщина. Дородная, просилось красивое слово. И Амос был красивым еврейским парнем. И Эсфирь была красивой еврейской девушкой. Словом, передо мной была красивая еврейская семья, и мне уже не требовались для них какие-то более красивые слова, хоть я и мог бы снова назвать Эсфирь еврейской Лорелеей, а



Женю – какой-нибудь царицей Савской.

Амос действительно походил на того Самсона из автобуса, но был существенно более горбоносым и вулканическим; Эсфирь же заметно прибавила в просветленности. Они оба просто сияли – видно, мой фантом здесь все-таки не умирал. Амос пока еще не нашел себя, зато

Эсфирь училась в каком-то заведении с религиозным уклоном и уже успела занять первое место в знании Торы. Разумеется, только среди

“русских”, с сабрами состязаться невозможно, правоверные у них с колыбели разучивают все священные книги до такой степени, что если вонзить в страницу иголку, то они могут назвать все пронзенные буквы на всех следующих страницах.

Счастливым голосом Женя посетовала, что Эсфирь пренебрегает традиционными женскими обязанностями, и я, тоже невольно расплываясь от счастья, пересказал всегда трогавшие меня своей красотой слова, которыми ацтеки встречали новорожденных. Мальчику вкладывали в руки стрелу и наставляли: “Твой дом не здесь, ибо ты солдат и слуга, твой долг – это война”. Девочкам же давали веретено и говорили: “Ты пришла в долину усталости, труда и скорби, где царят холод и ветер.

Ты должна быть в доме, как сердце в теле, как пепел в огне очага”.

– Слышишь? – с гордостью за меня попеняла Женя дочери и тут же с нежной укоризной обернулась ко мне: – Ты знаешь какую-то ацтекскую мудрость и не знаешь еврейскую. Это ужасно обидно. Ужасно обидно, что даже такие умные люди, как папа и дядя Мотя, ушли от еврейского мира неизвестно куда.

– Это так по-еврейски, – примирительно сказал я, – стремиться из чего-то узкого в широкое, всемирное…

– Еврейский мир не узкий, он безграничный, – торжественно возразила

Женя, проникновенно глядя сквозь меня, и я почтительно склонил голову.

Амос солдатом послужил, но слугой быть не согласился – писал жалобы, переводился из части в часть…

– Чтоб всякие марокканцы, эфиопы… Я заметил: чем чернее, тем наглее!

Он прожигал меня испытующим взглядом, и я, хотя и несколько пораженный в зарождающуюся грезу о всееврейском единстве, изобразил огорченное сочувствие.

– Если бы нам объединиться с Россией, мы бы всех черных поставили на место. – Амос прожигал меня требовательным и вместе робким взглядом.

Я уклончиво ответил, что исторический конфликт между русскими и евреями хотя, с одной стороны, и можно считать трагическим недоразумением, но, с другой стороны, каждый из этих народов имеет настолько высокое представление о своей миссии, что столкновение их грез почти неизбежно, а столкновение грез, в отличие от столкновения интересов, преодолевается наиболее мучительно. Но тем не менее…

– Евреи уже один раз устроили русским атомную бомбу, – сжигал меня искательным взглядом Амос. – Если объединить еврейский ум и русскую силу…