Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 22



А потом появились люди дела с предложением организовать фирму

“Всеобщий утешитель”, включавшую в себя сеть психотерапевтических центров в одиннадцати регионах; центры со временем должны были обзавестись кабинетами релаксации, реабилитации, массажа, физиотерапии и прочая, и прочая, и прочая; от меня требовалось одно

– дать свое имя, свою грезу, что сегодня именуют словом “бренд”.

Авантюра отдавала семьюдесятью семью тысячами одних только курьеров, но люди дела как дважды два доказали мне, что, привлекая исключительно лицензированных психологов и менеджеров, мы в результате сумеем помочь неизмеримо большему количеству пациентов, то есть страдальцев. Увы, последней соломинкой все-таки оказалось мое мелкое желание наконец-то обрести какое-то стабильное занятие…

Условие я поставил единственное: наш принцип – опора на высокое. Да, конечно, сейчас время пигмеев, а потому в продвинутой психологии считаются достойными научного изучения лишь те человеческие качества, которые сближают нас с животными, а еще надежнее – и вовсе с неодушевленными предметами. Но “Всеобщий утешитель” будет опираться на то, что возвысило человека над животным миром и превратило его в царя природы, на его влечение к прекрасному и грандиозному. Грубо говоря, если человек уйдет от нас довольным пигмеем, это будет наш провал, – пусть лучше уйдет несчастным, но возвышенным.

Люди дела знали цену красивым словам, а потому не возражали. И дело таки завертелось.

И в конце концов даже я, стреляный воробей, прекрасно знающий, что почем, давно убедившийся, что все материальные интересы лишь маски каких-то грез, тем не менее не сразу понял, чем я их всех так достал. То, что я ограничил свой доход зарплатой водителя автобуса, вовсе не было демонстративным жестом, каким-то укором: именно зарплата шофера с первых шагов моей самостоятельной жизни была моим неизменным ориентиром в борьбе за чувство социальной полноценности.

Противясь введению в массажные кабинеты аппетитных девушек в одних только трусиках и настаивая на том, что героин все-таки слишком радикальное средство релаксации, я тоже отнюдь не стремился показать, что я хороший, а они плохие. Просто я не желал уходить от моей задачи: я хотел продемонстрировать, что высокое – гораздо более надежная опора, чем низкое.

Однако на саммите региональных топ-менеджеров (хорошо я научился выражаться?) кипела ненависть столь искренняя и страстная, что ее могло породить лишь оскорбление любимой грезы. И я понял, что принцип “хватай что можно” представляется им не уступкой человеческой слабости, но возвышенным и прекрасным идеалом. Особенно мне запомнился истекающий потом альбинос из читинского филиала, каждые полторы минуты оскорбленно выкрикивавший (в ожидании этого мига держа рот полуоткрытым): “Так что, всем можно, а нам нельзя?!”

– хотя я ему уже ответил: “Да, всем можно, а нам нельзя. Потому что всех и без нас хватает”.

Я ушел не потому, что был запуган женой, уверявшей, что меня непременно замочат. Я просто счел, что так будет красивее – в который раз все нажитое швырнуть в костер и уйти навстречу неведомой судьбе с улыбкой д’Артаньяна, в ковбойских сапогах. Поражение было достаточно масштабным, чтобы я мог не чувствовать себя ничтожным, а это, как вы знаете, единственное, чего я страшусь. Эффектное приключение и поныне влечет меня сильнее, чем преуспеяние. Я всегда предпочту смерть от слонового бивня мирному угасанию в собственной постели.

А тем временем, подобно свету угасшей звезды, моя слава с большим опозданием докатилась до моей доисторической родины, – меня пригласили в Израиль.

Вылет был задержан на сутки из-за убийства премьер-министра Рабина – все флаги слетались туда с выражениями соболезнования, – и я был очень уж несоразмерно причине взбешен, что снова придется влачиться по слякоти сквозь изморось, а завтра еще раз подниматься в дурацкую рань. Чувствуя себя ничтожной песчинкой в столкновении исторических сил. Быть беспомощной жертвой, а не полноправным участником – трудно вообразить что-то более убогое. Да уж хоть бы действительно жертвой, предметом ненависти (несчастье, которым можно гордиться, не такое уж и несчастье), – но не просто мусором, не глядя отметаемым с дороги.

Словом, душевное состояние мое было сквернейшим, ибо, утратив прежние грезы, я никак не мог забыться в новых, мне никак не удавалось заговорить с собой о себе красивыми словами. И я с алмазной ясностью понял, что жизнь уже кончена. Что нет никаких резонов затягивать агонию еще живого животного, в которое я превратился. Если бы я хоть что-то имел, я бы все отдал, чтобы оказаться на месте застреленного Рабина: что может быть прекраснее – всю жизнь сражаться за любимую сказку, потом заключить опаснейший мир – совершить исторический поворот в неизвестность – и пасть от руки фанатика, одержимого сказкой-соперницей. Пасть жертвой одержимости всегда красиво, ибо любая одержимость есть победа человека над животным, фантома над фактом! Пасть жертвой грандиозной фантазии даже намного красивее, чем погибнуть от бивня мамонта!



Но у нас-то и мамонты вымерли. Остались одни барсуки.

Зато машины несутся как одурелые – символизируя, быть может, тайную тягу их прагматичных владельцев к прекрасному безумию. Примериваясь, я сделал шаг вперед, но, когда обдало ветром просвиставшего мимо снаряда, не удержался и отпрянул: меня ужаснул не страх смерти, а ничтожность этой смерти.

Зато когда мне в лицо ударило теплом, солнцем, пальмами, гулом великолепного аэропорта, я почувствовал такое отчаяние, что еще шаг

– и я бросился бы ничком на каменный пол и остался лежать без движения, и пусть делают со мной что хотят.

Но – импресарио, похожий на грузина, уже радостно тряс мою руку, – приходилось шутить, скалиться… Запас нашей прочности удесятеряется, когда мы служим не себе, а воображаемому долгу.

Меня везли прямиком на радио. Здесь была пустыня, гордо и требовательно повторял мой Вергилий, и я начинал замечать сверкающую зелень своей исторической чужбины. Так вот она, та долина блаженных, где обитает тень, которой я когда-то грезил…

И тут я понял, что сумел прожить все эти годы только потому, что на каком-то седьмом донышке души продолжал надеяться когда-нибудь снова обрести ее. Я имею в виду грезу о ней.

У меня дух захватило от радости: а что мне, собственно, мешает хоть сейчас обратиться к ней по радио, типа Мисюсь, где ты?.. С колотящимся сердцем, задыхаясь от предвкушения, я восторженно и жадно хватал и давясь проглатывал огромными кусками эту поразительную страну, рожденную слиянием двух сказок – сказки о земле обетованной и сказки о мире без грызни. Блистательные небоскребы, бетонные пакгаузы и растрескавшиеся развалюхи вспыхивали и гасли вперемешку, а студия оказалась маленьким пионерлагерем, чьи невидненькие корпуса затаились под сабельными кронами. Я невольно попытался отыскать в теплом воздухе запах влажной горячей земли – но ощутил только запах пыли да аптечный дух эвкалипта.

Начал я хоть и от души, но по-накатанному: завидую, в удивительном месте, свидетелями чуда, – но когда ведущий, интеллигентнейший бакинец, зачем-то подпортивший свою интеллигентность усами, поинтересовался, чтбо Страна означает для меня лично, я по-простому, по-рабочему рубанул, что Израиль для меня – прежде всего райские кущи, под которыми я надеюсь снова обрести тех, кого считал навеки потерянными, – и, придвинувшись к микрофону (лихорадочные отстраняющие жесты ведущего, испугавшегося, что я выйду из звукового диапазона), выспренно воззвал: Евгения Израилевна Чудновская,

Евгения, дочь Израиля, ау! Отзовись!..

И не успел интеллигентнейший вопрошатель представить мою глупость экстравагантностью, как раздался звонок. Говорите, вы в эфире, скомандовал ведущий, и на всем пространстве от Средиземного до

Мертвого моря зазвучал ее ни с чем не сравнимый ликующий голос: “Ты глупый! Я же теперь не Чудновская, а Редько!”

Мы таки сумели развлечь радиослушателей – весь свет узнал, что Женя живет в /ишуве,/ на /территориях,/ нужно ехать на автобусе от