Страница 2 из 101
— Целуй, если хочешь, Курт, — отозвался он без улыбки. — Но чтобы к утру он был готов. Ричер передал по радио: завтра окно. Без облаков. Нужно покрыть квадрат D7.
— Он готов и сейчас, — проворчал Курт, отстёгивая крепления. — Но эти проклятые карбюраторы… Они не для этой погоды. Это же не погода, чёрт возьми, это… состояние ада.
Внутри барака пахло табаком, влажной шерстью, консервированной тушёнкой и машинным маслом. Тепло от печки-буржуйки было плотным, почти липким. На столе, заваленном картами, сидел молодой учёный, Эрнст, фотограмметрист. Он вглядывался в только что проявленные аэрофотоснимки.
— Смотрите, — не отрываясь, сказал он Шмидту. — Вот этот хребет. Он определённо тянется дальше, чем мы думали. Это не отдельные нунатаки, это система.
— Завтра проверим, — коротко бросил Шмидт, снимая толстые меховые рукавицы и растирая побелевшие пальцы. — Где вымпелы?
Эрнст кивнул на ящик в углу. Там, на стружках, лежали десятки металлических стрел. Каждая длиной около метра, с тяжелым стальным наконечником и стабилизатором из трех лопастей. В центре – чёткий, графичный диск с изогнутыми линиями: чёрная свастика в белом круге на ярко-красном поле. Государственный символ. В нормальном мире – флаги на зданиях, нашивки на рукавах. Здесь, на краю света, они были превращены в метательные дротики, в послания небу и льду.
Утром «Борей», огромная летающая лодка, похожая на серебристого кита с пропеллерами, уже стояла на выровненной полосе урезанной пакового льда. Курт и другие возились вокруг двигателей, их инструменты звенели об металл, отдаваясь сухим, высоким звуком. Шмидт и пилот, гауптман Фогель, обсуждали маршрут, тыча варежкой в карту.
— Пролетаем здесь, вдоль трещины, — говорил Фогель, его лицо было спокойно и сосредоточено. — Потом поворот на 30 градусов. Сброс в точке альфа, затем бетта и гамма. Высота – двести метров. Ниже нельзя – турбулентность от торосов.
— Понимаю. Эрнст с аппаратурой?
— Готов, герр обер-лейтенант. Камеры заряжены.
Через час «Борей» с ревом оторвался от ледяной глади. В салоне, за спинами пилотов, стоял холодный сквозняк, несмотря на печку. Эрнст, пристегнутый ремнями у специального люка в полу, смотрел вниз. Под ними проплывал гипнотический, безупречно-белый и одновременно жутко-неровный мир: синие тени трещин, похожие на шрамы, зубчатые гребни замерзших волн.
— Приближаемся к точке альфа! — крикнул Фогель, не оборачиваясь.
Шмидт поднялся, подошёл к ящику. Он взял первый вымпел. Металл был ледяным даже сквозь рукавицы. Вес – приятный, солидный, смертоносный. Он вставил его в специальный желоб у люка.
— Готовься!
Эрнст открыл люк. В салон ворвался оглушительный рёв моторов и ледяной ветер, вырывающий дыхание. Внизу, казалось, совсем близко, плыла белая равнина.
— Теперь!
Шмидт толкнул вымпел. Тот скользнул по желобу и исчез в белой дыре. Все молча смотрели вниз. Через несколько секунд они увидели, как маленькая, почти невидимая тень стремительно устремилась к земле, вращаясь. Затем – едва заметный всплеск снежной пыли в точке, которую Шмидт мысленно отметил на карте как свою.
— Вымпел доставлен, — сухо сказал он.
В его голосе не было торжества. Была концентрация, точность солдата, выполняющего приказ. Но в глазах Эрнста, снова прильнувшего к визиру фотокамеры, мелькнуло что-то иное. Нечто вроде трепета. Они не просто бросали куски металла. Они впечатывали символ своей далёкой, непонятной здесь, бурлящей Родины в тело древнего, безразличного континента. Каждый такой воткнувшийся в лёд вымпел был актом декларации: *Мы были здесь. Это увидели мы. Это теперь – на наших картах. Это часть нашей истории, нашей науки, нашей воли.*
«Борей» сделал круг, и Шмидт сбросил следующий вымпел. И ещё один. Красный, белый, чёрный. Знак, который в Берлине означал парады и мощь, здесь, в антарктической тишине, был лишь хрупкой иглой, воткнутой в гигантский ледяной труп. Очень скоро, через считанные годы, этот же символ будет жечь Европу. Но здесь, в 1937-м, он был лишь инструментом топографа, странным и холодным семенем, брошенным в вечную мерзлоту. Семенем, котору суждено было прорасти не колосьями, а лишь строчками в отчётах и тенью на будущих картах, которые будут старательно перерисовывать, стирая одни символы и добавляя другие. А лёд под ним просто тихо стонал, готовясь принять этот железный шип в свою толщу, чтобы через тысячелетия выплюнуть его в океан айсбергом, абсолютно безразличным к тому, что было выгравировано на его поверхности.
Ночь в баpaке была не тишиной, а набором звуков, ставших фоном существования. Храп дизеля теперь был заглушен его заглушкой, но его место заняли другие: скрип деревянных балок, сжимаемых морозом, короткие всхлипывания ветра в щели, похожие на чей-то плач, ровное, тяжёлое дыхание спящих людей. Воздух внутри был густым — от дыхания, от влаги с мокрых носков и варежек, сушащихся на верёвке над печкой, от сладковатого запаха консервов и горького — табака. Свет керосиновой лампы бросал жёлтые, пляшущие тени на стены из грубых досок, затянутых изнутри брезентом.
Шмидт не спал. Он сидел за столом, обложенный картами и журналами записей. Рядом, на табурете, курил Фогель, пилот. Его лицо в полумраке казалось вырезанным из старого дерева.
— Завтра квадрат E-4, — сказал Шмидт, не поднимая головы. Его карандаш скрипел по бумаге. — Последний из запланированных на этот участок. Ричер настаивает на полном покрытии до смены погоды.
— Ричеру хорошо настаивать с борта «Швабенланда», — хмыкнул Фогель, выпуская струйку дыма. — Там кают-компания и горячий глинтвейн. А у нас тут «Борей» чихает, как чахоточный. Карбюраторное отопление — это издевательство, а не система.
— Курт говорит, справился.
— Курт говорит, что если бы у него были детали не из этой вселенной, он бы сделал чудо. А так… он латает. Как старую подводную лодку. — Фогель помолчал. — Ты видел барометр?
Шмидт кивнул, наконец оторвавшись от карт. Маленький прибор в углу барака уже несколько часов неумолимо полз вниз. Медленно, но верно.
— Падает. Но не быстро. У нас есть окно. Утром. Если вылетим на рассвете.
— «Если» — любимое слово Антарктиды, — мрачно заметил Фогель. — У неё их два: «Если» и «Нет».
Из темноты нары, заваленной мехами, раздался голос Эрнста, молодого фотограмметриста:
— А что там, в квадрате E-4? По расчётам, там должен быть выход коренных пород. Возможно, большой.
— Возможно, — согласился Шмидт. — Вот и проверим. И поставим точку. — Будет символично, — пробормотал кто-то ещё, радист Вилли. — Край карты. Край света. И наш флажок.
— Это не флажок, — поправил Шмидт, и в его голосе прозвучала привычная, сухая корректность. — Это маркировочный вымпел. Для точной привязки аэрофотоснимков к местности.
В баpaке наступила короткая пауза. Все понимали разницу между официальной формулировкой и тем тяжелым, полированным куском металла со знаком, который они сбрасывали. Это было и научным инструментом, и актом воли. И обсуждать второе вслух было не принято.
— Спите, — коротко бросил Шмидт, туша лампу. — Подъём в четыре.
Утро не наступило. Оно растворилось в серой, мертвенной мути. Небо слилось с землёй в единое молочное варево. Снег не шёл, он висел в воздухе неподвижной морокой, сокращая видимость до ста, потом до пятидесяти метров. Ветер, вчера ещё чётко определяемый, теперь крутился, менял направление, завывая то басом в растяжках антенн, то тонким свистом в щелях.
Шмидт вышел из баpaка, и холод ударил его в лицо, как мокрое полотенще. Не сухой, колючий мороз, а сырой, пронизывающий до костей холод. Барометр упал ещё.
Курт, уже копошащийся у «Борея», подошёл, отёр с лица инеящееся сало.