Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 74

Но если «ενλαβεια» может отчасти исключить из жизни страдание, она же исключает и всякий высокий идеал. И, стало быть, спасение заключалось в своего рода Гетевском равновесии между осторожным и тонким практическим эпикурейством и глубоким и страстным культом искусства.

— Искусство! Искусство! — Вот верная любовница, вечно юная, бессмертная; вот Источник чистой робости, заповедный для толпы, доступный избранным; вот драгоценная Пища, уподобляющая человека богу. Как он мог пить из других чаш, раз он прикоснулся устами к этой? Как он мог искать других восторгов, отведав высшего? Как мог его дух воспринимать другие волнения, раз он чувствовал в себе незабвенное смятение творческое силы? Как его руки могли предаваться праздности и сладострастию над женскими телами, после того как из-под его пальцев вырвалась непреложная форма? Как, наконец, его чувства могли ослабеть и развратиться в низменной похоти, после того как они осенены чувствительностью, открывшей в явлениях невидимые линии, постигавшей непостижимое, отгадывавшей сокровенные мысли Природы?

Внезапное воодушевление овладело им. В это святое утро, он снова хотел упасть на колени пред алтарем и, по стиху Гете, читать свои молитвы преклонения в литургии Гомера.

«Но если мои умственные силы в упадке? Если моя рука утратила свою мощь? Если я больше недостоин?» При этом сомнении, такой глубокий страх охватил его, что он с детским беспокойством стал искать непосредственного опыта, чтобы убедиться в неосновательности своего опасения. Ему хотелось бы сейчас же сделать осязательное испытание: сложить трудную строфу, нарисовать фигуру, гравировать, разрешить проблему формы. И что же? А дальше? Разве подобное испытание не могло быть ошибочно? Медленный упадок дарования может быть и бессознательным: в этом весь ужас. Художник, мало-помалу утрачивающий свои способности, не замечает своей возрастающей слабости; потому что, с силою созидающей и воссоздающей, его покидает и критическое чутье, критерий. Он больше не замечает недостатков своей работы; не, сознает, что его творение плохо и посредственно; заблуждается; верит, что его картина, его статуя, его поэма, подчинены законам искусства, тогда как они вне их. Весь ужас — в этом. Пораженный в своих умственных способностях, художник может и не сознавать своей глупости, как безумный не сознает своего сумасшествия. И тогда?

Своего рода панический ужас овладел выздоравливающим. Он сжал руками виски; и несколько мгновений оставался под ударом этой ужасающей мысли, под страхом этой угрозы, как бы уничтоженный. — Лучше, лучше умереть! — Никогда до этого мгновения он не чувствовал божественной цены дара; никогда, вне этого мгновения искра не казалась ему священной. Все его существо трепетало со странной силой при одной мысли, что этот дар мог быть уничтожен, что эта искра могла погаснуть. — Лучше умереть!

Поднял голову; стряхнул с себя всякое оцепенение; сошел в парк; без определенной мысли, медленно бродил под деревьями. По вершинам пробегал легкий ветерок; временами, листва начинала шевелиться с таким сильным шелестом, точно в ней пробиралась стая белок; среди ветвей появлялись кусочки неба, как голубые глаза из-под зеленых ресниц. В излюбленном месте, в своего роде крошечной рощице с четвероликой Гермой, погруженной в четверное размышление, он остановился; и уселся на траве, прислонясь спиною к основанию изображения, лицом к морю. Несколько прямых и утончающихся, как дудки в свирели Пана, стволов пересекало перед ним лазурь; кругом же, аканты с величавой пышностью раскрывали свои листья, симметрически вырезанные, как на капители Каллимаха.



И ему пришли на память стихи Сальмака из «Сказания о Гермафродите».

И другие стихи пришли ему на память и еще другие, и еще другие, в шумной смене. Вся его душа наполнилась музыкой рифм и ритмических слогов. Он ликовал; это непринужденное внезапное поэтическое возбуждение доставляло ему невыразимую радость. Он прислушивался к этим звукам в самом себе, наслаждаясь богатством образов, меткими эпитетами, ясными метафорами, изысканной гармонией, утонченным сочетанием пауз и придыханий, всем этим тонким изяществом своего стиля и своей метрики, всем таинственным искусством одиннадцатистопного стиха, который он заимствовал у поразительных поэтов XIV века и в особенности у Петрарки. Волшебство стиха снова покорило его душу; и ему странно улыбалось полустишие-изречение одного современного поэта. «Стих — все».

Стих — все. В подражании Природе нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханнее цветка, острее меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих — все и может все. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения; может определить неопределимое и выразить невыразимое; может объять беспредельное и проникнуть в бездну; может приобрести объем вечности; может изобразить сверхчеловеческое, сверхъестественное, чудесное; может опьянять, как вино, восхищать, как экстаз; может в одно и то же время завладеть нашим рассудком, нашей душой, нашим телом; может, наконец, воссоединиться с Абсолютным. Совершенный стих — безусловен, неизменен, бессмертен; спаивает в себе слова, как алмаз; замыкает мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать; становится независимым от всякой связи и всякого подчинения; не принадлежит больше художнику, но всем и никому, как пространство, как свет, как нечто вечное, изначальное. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, есть мысль уже существовавшая раньше в темной глубине языка. Извлеченная поэтом, продолжает существовать в сознании людей. И более велик, стало быть, тот поэт, который умеет обнаружить, раскрыть, извлечь большее количество этих, бывших в скрытом виде, идеальных образов. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо.

Какая радость глубже? — Андреа слегка прикрыл глаза, как бы желая продлить этот своеобразный трепет, который предшествовал его вдохновению, когда его дух бывал расположен к художественной работе, в особенности, к поэзии. Затем, исполненный еще неизведанной отрады, стал подыскивать рифмы, тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. И ему пришли на память первые стихи одной песни Лоренцо Великолепного:

Начиная слагать, он почти всегда нуждался в музыкальном напеве, данном другим поэтом; и он почти всегда заимствовал его у старинных тосканских стихотворцев. Полустих Лапо Джанни, Кавальканти, Чино, Петрарки, Лоренцо Медичи, воспоминание ряда рифм, соединение Двух эпитетов, любое сочетание красивых и звучных слов, любая ритмическая фраза легко приводила его в движение, давала, так сказать, ноту, служившую основанием гармонии первой строфы. Была своего рода темой не для приискания аргументов, но для подыскания прелюдий. И, действительно, первое медицейское семистишие подсказало ему рифму; и он ясно видел все, что хотел показать своему воображаемому слушателю в лице Гермы; и — одновременно с видением, его душе непринужденно представилась метрическая форма, куда он, как вино в чашу, должен был влить поэзию. Так как это его поэтическое чувство было двойственно, или, лучше сказать, возникало текущим воскресением, и так как в своем лирическом движении он следовал подъему, то выбрал сонет; архитектура последнего состоит из двух частей: верхней — из двух четверостиший и нижней — из двух терцин. Мысль и страсть, развиваясь в первой части, должны быть скованы, подкреплены и возвышены во второй. Форма сонета, поразительно прекрасная и великолепная, имеет и некоторые недостатки; потому что похожа на фигуру со слишком длинным туловищем на слишком коротких ногах. Ведь два терцина в действительности не только короче двух четверостиший по количеству стихов; но и кажутся короче четверостиший тем, что терцина в своем движении быстрее и подвижнее медленного и торжественного четверостишия. И тот художник искуснее, кто умеет устранить недостаток, т. е. тот, кто приберегает для терцины более яркий и более разительный образ и более сильные и звучные слова, и тем достигает того, что терцины перевешивают и гармонируют с верхними строфами, отнюдь, впрочем, не теряя в своей легкости и свойственной им быстроте. Живописцы Возрождения умели уравновешивать целую фигуру простым изгибом ленты, или края одежды, или складки.