Страница 168 из 195
Никто не отдавал приказов, не было ни строя, ни тактики — они просто двинулись вперёд, будто кто-то невидимый наконец оборвал все цепи, сдерживавшие их до этого. Бернар шёл первым, его тяжёлый, неказистый меч, лишённый всяких изящных узоров, не рубил, а крушил и ломал, превращая каждую встреченную тварь в кровавое месиво. Он не слышал собственного хриплого крика, не чувствовал мелких ран, которые оставляли на нём когти, — только эту всепоглощающую, слепую ненависть, пожиравшую всё изнутри. Мелисса следовала за ним, как немая тень, и на её обычно оживлённом, выразительном лице не было ни единой эмоции, только глаза горели холодным, безжалостным огнём. Кинжалы в её руках сверкали, впиваясь точно в цель — в шею, в основание черепа, в щель между пластинами. С фланга, невидимая в дыму, работала Талли — её стрелы со свистом рассекали загустевший воздух, и каждая находила свою цель: в глаз, в открытое горло, в сустав. Она не промахивалась. Никогда.
Они действовали как единый, отлаженный механизм, пока что-то не пошло не так — может, внезапный взрыв разбросал их в стороны, а может, он сам слишком увлёкся, прорвавшись вперёд в слепой ярости. Когда дым немного рассеялся, Бернар наконец нашёл её. Талли стояла одна посреди улицы, сгорбившись, её белоснежные волосы прилипли ко лбу и вискам, а губы застыли в беззвучном, застывшем крике. Но самое страшное — это были её глаза. Те самые, что всегда сверкали озорными искорками, теперь излучали лишь абсолютную, бездонную пустоту, словно в них не осталось ни мысли, ни чувства.
— Что случилось? — спросил он, уже зная, что ответа не последует, но не в силах сдержать этот вопрос.
И не получил его. Ни тогда, ни позже. Сколько бы он ни спрашивал, сколько бы Мелисса ни садилась рядом с ней, ни пыталась обнять, заговорить, вытащить из этой безмолвной тюрьмы — Талли молчала, уйдя в себя навсегда.
Прорыв удалось остановить только к закату, когда солнце садилось в кроваво-багровое небо. Атрея долго и горько оплакивала своих погибших, но в воздухе уже витало тяжёлое, невысказанное понимание — это было только началом, первой ласточкой грядущей бури. Хаос, едва отступив, обязательно вернётся. Это был лишь вопрос времени.
…
— После того дня… я больше не мог оставаться в Атреи.
Голос Саймона внезапно сорвался, стал низким и хриплым, будто слова, которые он годами держал в себе, царапали горло изнутри, рвались наружу через силу.
— Нет, я хотел сбежать.
Он опустил взгляд, и в тот же миг перед ним снова встала та самая улица — узкая, вымощенная грубым, неровным камнем, с тёмными, почти чёрными подтёками, заполнившими щели между плитами. Тела. Их было так много, что они сливались в одно сплошное, жуткое пятно, а ветер тогда нёс с собой едкий запах гари и чего-то сладковатого, приторного, отчего сводило желудок. Он до сих пор чуял его в ноздрях, даже спустя все эти годы. Старик резко выпрямился на кровати, откинулся на спинку, уставившись в потолок, где медленно и бесцельно кружились мириады пылинок.
— И мне позволили, предложили войти в разведку. Я согласился… не раздумывая ни секунды. Думал, что если уеду подальше, если буду бежать достаточно быстро и долго, то смогу оставить всё это позади, как страшный сон.
В комнате повисла тяжёлая, гнетущая тишина.
Его пальцы сжали стакан так крепко, что костяшки побелели, грозя раздавить хрупкое стекло. Он попытался вдохнуть полной грудью, но воздух застрял где-то глубоко внутри, не дойдя до лёгких, и вырвался обратно сдавленным, дрожащим выдохом.
— Но нет. — Голос стал тише, почти шёпотом, полным горького прозрения. — Не работает. Ты уезжаешь, меняешь города, имена, лица вокруг… а воспоминания идут за тобой по пятам, как твоя собственная тень, которую не отбросишь.
Он потянулся к бутылке, снова налил себе, и его рука дрожала — не сильно, но достаточно заметно, чтобы тёмная жидкость плеснулась через край и растеклась по столу. Саймон ещё несколько минут просто сидел и смотрел, как напиток медленно впитывается в шершавое покрывало. Так же, как тогда впитывалась в землю кровь. Прошло тринадцать лет, а внутри — будто ни одного дня не прошло, всё так же остро и свежо.
— Я думал… если не буду говорить об этом, если зарою всё где-то очень глубоко, станет легче.
Короткий, горький смешок вырвался у него, больше похожий на стон.
— Глупец. Наивный, слепой глупец.
Боль, которую он таскал в себе все эти годы, вдруг разлилась по жилам с новой, обжигающей силой. Он поднял глаза, и в тусклом, мерцающем свете лампы лицо Бернара вдруг показалось ему до боли знакомым. Такие же ясные, прямые глаза, чуть вздёрнутый нос, даже эта мальчишеская, совсем не королевская привычка слегка приоткрывать рот, когда слушаешь что-то по-настоящему важное.
Арчи.
Сердце сжалось так резко и больно, что дыхание перехватило, и в глазах потемнело. Он бы был сейчас таким же. Почти взрослым, сильным и смелым, но ещё сохранившим в уголках губ эту детскую, доверчивую непосредственность. На мгновение перед глазами Саймона встал тот последний день — неестественно солнечный, яркий и ослепительный, слишком прекрасный для такого кошмара.
— Я бы отдал всё, чтобы вернуть их, — прошептал он, и эти тихие слова повисли в воздухе, наполненном болью и тоской. — Всё, что у меня есть, и даже то, чего нет.
Напиток обжёг горло, но эта физическая боль была почти приятной — хоть что-то настоящее, осязаемое, что могло на секунду перебить ту ледяную, пустоту внутри. Он закрыл глаза, чувствуя, как алкоголь растекается по телу короткими тёплыми волнами, но прекрасно понимал — это не спасёт. Ничто уже не спасёт.
— Только одно держит меня в этом мире, — голос мужчины внезапно окреп, приобрёл стальную твёрдость, и он поднял взгляд, в котором вспыхнул тот самый огонь, почти угасший за долгие годы отчаяния. — Желание моего сына.
В комнате снова воцарилась тишина, и сквозь неё пробилась лёгкая, почти неуловимая улыбка, тронувшая его губы.
— С детства Арчи был неугомонным, как весёлый щенок — везде свой нос суёт, всё нюхает, всё непременно пробует на зуб. Особенно кузницу любил. — Он медленно провёл рукой по лицу. — Вместо игрушек — мой молоток таскал, вместо сладостей — куски угля жевал, весь измажется, чёрный, как ночная смоль, а глаза так и горят счастьем. И вопросы... Боги, эти его бесконечные «почему» и «зачем».
Он рассмеялся вдруг искренне и глубоко, и этот смех прозвучал в тишине комнаты странно, но светло, — впервые за долгие, тяжёлые годы.
— Цеплялся за всех, кто заходил в мастерскую, — продолжал Саймон, и в его голосе зазвучали тёплые, живые нотки. — Тянул за рукав, лез под ноги, сыпал вопросами, как из рога изобилия: «А правда, что за Ледяной стеной живут другие люди? А в Южных землях совсем-совсем нет снега?»
Он опустил взгляд, в пустом стакане пытаясь разглядеть отражение того дорогого лица: веснушчатого, с вечно растрёпанными вихрами, которые никакой гребень не мог укротить, с широкой, озорной улыбкой, способной растопить лёд даже в самом холодном сердце.
— Он жил этим, — прошептал, и слова вырвались тихо, наполненные нежностью. — Просто жил своей мечтой, каждой её клеточкой.
Перед глазами вспыхнуло воспоминание — один из тех редких тёплых дней в столице, когда солнце пробивалось сквозь вечную пелену облаков и золотило крыши. Кузница гудела: звонкий перезвон металла, шипение раскалённого железа в бочке с водой, густой, знакомый запах угля и пота. Он работал, мышцы спины горели от привычного напряжения, а молоток в его натруженной руке вздымался и опускался в чётком, выверенном ритме. И вдруг — звонкий, пронзительный голосок, перекрывающий все звуки мира: