Страница 48 из 101
Глава 26
Граммофон, угрюмый и благородный, застыл на комоде, словно выцветший ветеран, хранитель чужих тайн и заветных песен. Его латунная труба мерцала в жёлтом свете лампы — вся в пятнах и трещинках, словно потёртое зеркало, в котором пляшут отблески давно минувших дней. Казалось, этот блестящий раструб не просто ловит свет, а ловит каждое слово, каждую осторожную улыбку, тихо вслушивается в разговоры, что текли по комнате, как ручьи после дождя.
В углу, тяжело опершись на пузатое брюхо, дремал самовар. Он тихонько шипел, булькал, будто ворчал сквозь сон, и от этого на мгновение казалось, что дом охраняет не человек, а усталый, но бдительный сторож из меди и пара.
За столом, подёрнутым серой скатертью, среди разномастных кружек и сахарных кусочков, сидел Феликс. Его худые пальцы обнимали тяжёлую чайную кружку. Он старался выдавить улыбку, но плечи его всё никак не опускались, будто застыли в ожидании — не то удара, не то резкого слова, не то внезапного холода, способного ворваться в дом даже в такой, казалось бы, мирный вечер.
На столе в тесной компании жались поблёкшие кружки, щербатые сухари, два кубика сахара и блюдце с густым вареньем цвета мокрой вишни. Екатерина, тонкая, задумчивая, склонилась над граммофоном, будто над старым приятелем. Она осторожно, почти благоговейно, опустила иглу на пластинку и, не поднимая глаз, тихо произнесла:
— Только вы… никому. Это старая пластинка, из Ленинграда мне досталась.
— А что в ней особенного? — спросил молодой человек с острым лицом, нервно теребящий край скатерти.
— Особенного? — Екатерина усмехнулась, хрупко, как будто улыбка могла вот-вот сломаться. — Её играть нельзя.
— В каком смысле — нельзя? — вмешалась женщина постарше, с усталыми, тяжёлыми чертами лица. — У нас теперь всё нельзя.
Голоса смолкли, и в комнате послышался первый треск — короткий, как вздох. Потом разлился по воздуху мягкий, чуть глухой ритм — не советский, не военный, а свободный, лёгкий, будто танцующий сквозь стены и годы. Где-то в глубине звучали тёплые трубы, и за ними — ленивый, едва заметный шорох барабанов, похожий на дождь по крыше.
Феликс вздрогнул. Джаз. Настоящий, из довоенного времени, с той неуловимой тоской и радостью, которая будоражит сердце, как запахи забытого детства. Он будто услышал эхо себя самого — далёкого, ускользнувшего — и на одно короткое мгновение забыл, где он и что ждёт за дверью.
— Красиво, — сказал он, голос его был чуть глуше, чем обычно. — Очень живое.
— Живое, ага, — хмыкнул молодой парень, скользнув взглядом по окну. — Только за такое живое у нас теперь живьём не оставляют.
Екатерина подняла на него строгий, почти колючий взгляд.
— Тише. Не начинай опять.
— Я что? Я ничего. Просто сказал.
Женщина с усталым, иссечённым морщинами лицом устало вздохнула, как будто в её груди поселилась вечная сырость.
— Не ругайтесь, дети. Пусть хоть музыка поиграет немного.
Музыка лилась, как масло, растекаясь по углам комнаты, проникая в трещины паркета и между страниц забытых книг. Мягкая, чуть глухая, почти интимная, будто кто-то шепчет признания за кружкой чая. Но никто из собравшихся не позволял себе расслабиться: лица оставались напряжёнными, губы поджаты. Все будто крадучись ловили посторонние звуки — не раздался ли в подъезде шаг, не скрипнул ли за стеной карандаш, не застучали ли чьи-то пальцы в тревожный код.
Феликс медленно обвёл взглядом комнату, будто хотел впитать каждую деталь. На подоконнике вперемешку стояли книги, часть из них на тяжёлом, чужом немецком языке: «Техническая механика», «Электрические машины». Одна — серая, в бумажной обложке, без всяких опознавательных знаков, будто вещь, лишённая имени.
«Странно, — мелькнуло у него в голове, остро, как холодок по спине. — Для швеи слишком уж серьёзные книги».
Парень, не поднимая глаз, чуть наклонился к Екатерине, и молча протянул ей сложенный вдвое листок. В движении было что-то отточенное, будничное, как будто они репетировали его не раз и не два. Екатерина приняла бумажку, едва заметным жестом скользнула рукой под скатерть, спрятала её среди складок.
Феликс склонился к чашке, изображая озабоченность сахаром, хотя всё внимание его было цепко приковано к паре у окна.
— Это что, иностранное? — спросил он как можно небрежнее, стараясь, чтобы голос звучал с оттенком простого любопытства.
— Что — пластинка? — Екатерина подняла на него спокойный взгляд. — Да. Американская вроде.
— Из Америки? — фыркнул кто-то, словно усмехнувшись в кулак. — Да кому она там нужна, Америка ихняя. У нас теперь своё всё есть.
— Конечно, своё, — поспешно подхватила Екатерина, её голос стал чуть громче, почти нарочито бодрым. — Просто старая, довоенная вещь. У тёти моей муж моряк был, привёз когда-то.
Молодой парень улыбнулся краешком губ, не отрывая взгляда от скомканной салфетки на столе.
— Моряк, ага. У нас теперь у всех «моряки».
— Замолчи, Витя, — резко перебила Екатерина, взгляд её стал острым, как осколок. — Или выйди.
Витя пожал плечами, словно сбрасывая с себя чужие слова, но промолчал, опустив глаза в тень.
Феликс поднял чашку и сделал глоток, чувствуя, как горячий чай обжигает язык, а ладони становятся влажными, будто он держит не кружку, а крохотную угольную печку. Пальцы чуть дрожали, и он спрятал их за чашкой.
— А вы, товарищ Серебряков, — раздался спокойный, чуть дрожащий голос пожилой женщины, — где раньше работали? До больницы?
Феликс задержал дыхание, и в паузе между её вопросом и своим ответом показалось, будто по комнате пронёсся холодок.
— На производстве. Медицинском, — сказал он, стараясь не смотреть никому в глаза.
— Значит, учёный?
— Нет, не совсем… — Феликс запнулся, разглядывая свои пальцы. — Техник.
— Ну-ну, — с ленивой насмешкой протянул Витя, не глядя ни на кого, — техник. А руки у вас — как у пианиста.
— От природы, — выдавил Феликс и попытался улыбнуться, но улыбка вышла натянутой, как старый ремень.
Музыка вдруг зазвучала громче, будто стараясь заслонить собою разговор, вытеснить неловкие вопросы, заглушить тяжёлое молчание. Екатерина, тихо отставив стул, встала и подошла к граммофону, склонилась над ним, едва заметно коснулась диска и чуть убавила громкость, словно успокаивая озорного ребёнка.
В этот момент из-за стены раздался короткий стук. Дважды. Затем — тишина, такая густая, что слышно, как у кого-то хрустнул сустав. Потом ещё два удара, словно кто-то барабанил осторожно, но с намерением.
Все в комнате на миг замерли, будто воздух вдруг стал вязким, тяжёлым.
— Это… что такое? — спросил Феликс, пытаясь унять дрожь в голосе, хотя сердце его уже прыгало где-то в груди, словно маленькая птица за решёткой.
— Да дом старый, — поспешно ответила Екатерина, глядя в окно. — Доски гуляют.
— Ага, доски, — пробурчал Витя, словно для себя, — у нас тут всё гуляет.
Женщина с усталым, печальным лицом едва слышно перекрестилась, пальцы её на миг зависли в воздухе.
— Замолчи, Витенька, ради Бога.
— Да я молчу. Я ничего. Просто сказал.
Екатерина вернулась к граммофону и снова поставила иглу, но теперь её рука чуть дрожала. В комнату снова осторожно вошла музыка, тонкая, прозрачная, будто её могли раздавить громким словом. Каждый аккорд казался хрупким, как первый лёд на луже.