Страница 89 из 475
Кубок разлетелся: одна половина тяжело покатилась к тёмному углу, вторая осталась в её руке — тонкая, искривлённая, с рваными краями, будто свежая рана на теле. Металл дрожал, выскальзывая из пальцев, оставляя на коже липкую полоску меда.
Владимир застыл посреди комнаты, не шелохнувшись. Его лицо стало каменным, глаза не моргали — он просто смотрел на неё, на разбитый кубок, на капли мёда, стекающие по полу, и будто не мог поверить, что всё это происходит на самом деле.
— Ты, — его голос сорвался. — Ты.
— Я не пью с хозяином, — тихо сказала Кира.
В комнате воцарилась такая тишина, что каждый звук становился отдельным ударом. Было слышно, как густой мёд капал с обломка кубка — тяжёлыми, липкими каплями на деревянный пол. Эти капли расползались в лужицы, сладко пахли и оставляли за собой клейкие следы, ломая хрупкое равновесие между тем, что было, и тем, что случилось.
Владимир смотрел на Киру так пристально, будто видел её впервые. Не рабу, не чужую, не покорную пленницу, а человека, которого нельзя заставить склониться. Его взгляд стал тяжелее, медленнее — в нём не было ни гнева, ни угрозы, только растерянность и что-то новое, острое, что долго не находило названия.
Она стояла напротив, сжав в руке острый, изломанный край серебра, и в этой немоте между ними уже не было ни страха, ни старой покорности — только голая, отчаянная свобода.
— Убирайся, — сказал он наконец.
— С радостью, — ответила она.
Кира аккуратно, без лишнего звука, поставила на стол остаток кубка — обломок с рваными краями, на котором поблёскивали капли мёда. Ни слова, ни взгляда — только твёрдая, ровная походка, когда она вышла за дверь, прикрыв её за собой.
Владимир остался один. За дверью он медленно опустился на лавку, плечи осели, как под грузом, который нельзя сбросить. Руки поднялись к голове — он сжал виски ладонями, прикрыл лицо. На костяшках пальцев свежие, не до конца зажившие ссадины — багровые полоски, следы от удара о стену, который случился в ту же ночь, когда не было никого, кто мог бы увидеть.
Он поднял голову, долго смотрел на расколотый кубок, лежавший на столе, среди пролитого мёда и осколков. В груди бушевало сразу всё — злость, досада, острое чувство утраты. Но вдруг, сквозь этот глухой гнев, проступило нечто иное — непривычное, тяжёлое, едва различимое уважение.
Впервые он не мог понять, что сильнее: злость, как всегда, или то новое, чужое чувство, которому не было названия.
Владимир стоял посреди горницы, будто врос в пол — плечи тяжёлые, подбородок опущен, лицо в тени. Под ногами, разбросанные, лежали две половинки кубка: серебро тускло блестело в слабом свете, а густой мёд тонкой дорожкой полз к порогу, медленно затекая в щели между досками. В комнате стояла такая плотная тишина, что даже далёкое потрескивание полена в печи казалось оглушающим, каждым щелчком напоминая о настоящем.
Кира стояла у стены, спиной почти касаясь холодных, шероховатых брёвен. Она держала руки крепко прижатыми к груди, будто стараясь удержать внутри себя всё, что так рвалось наружу. Глаза её были ясны, взгляд — прямой, спокойный, будто ничто уже не могло поколебать эту внезапную, упрямую решимость.
Владимир долго стоял, не поднимая глаз, тяжело дыша. Наконец он поднял голову, медленно, как будто преодолевал невидимую тяжесть. Его взгляд встретился с её — и на мгновение между ними не осталось ни стены, ни страха, только открытое, почти равное молчание.
— Зачем ты это сделала? — спросил он.
— Потому что не хотела пить, — ответила она.
— Не про кубок, — сказал он хрипло. — Про всё остальное.
— А остального нет, — возразила она.
— Есть, — сказал он, шагнув ближе. — Есть, Кира.
— Нет, — ответила она.
— Думаешь, я не понимаю? — спросил он.
— Понимаешь. Только делаешь вид, что нет, — ответила она.
Он коротко усмехнулся, будто без воздуха.
— Ты не знаешь, что такое власть, — сказал он.
— А ты не знаешь, что такое свобода, — возразила она.
— Свобода? — он резко поднял взгляд. — Свобода — это слово. За него головы летят.
— Пусть летят, — ответила она.
— Ты, — он осёкся, провёл рукой по лицу. — Ты думаешь, я не мог бы тебя заставить?
— Мог бы, — согласилась она.
— Почему тогда не боишься? — спросил он.
— А зачем? Бояться — значит признать, — ответила она.
— Признать что? — уточнил он.
— Что я твоя, — сказала она.
Он опустил руку.
— И всё же ты здесь, — сказал он.
— Я здесь, потому что некуда идти, — возразила она.
— Значит, всё равно моя, — сказал он.
— Нет. Я просто живу в твоём доме, — ответила она.
— Это одно и то же, — сказал он.
— Нет, Владимир. Не одно, — возразила она.
Он подошёл почти вплотную. От него пахло дымом и железом.
— Ты делаешь это специально, — сказал он глухо. — Специально всё ломаешь. Гривну, мех, кубок, перстень. Что дальше?
— Ничего. Всё уже сломано, — ответила она.
— Не смей, — сказал он.
— Что не смей? — спросила она.
— Так говорить, — ответил он.
— Почему? Потому что ты не привык слышать «нет»? — уточнила она.
Он шагнул и схватил её за запястье.
— Замолчи, — сказал он.
— Отпусти, — ответила она.
— Нет, — сказал он.
— Отпусти, Владимир, — повторила она.
— Нет, — сказал он, почти шепча, но держа крепко. — Ты не понимаешь, что творишь.
— Понимаю, — ответила она.
— Нет, — возразил он, качнув головой. — Ты сама себя губишь.
— А ты думаешь, что спасаешь? — спросила она.
— Я держу тебя при себе, — ответил он.
— Вот именно. Держишь, — сказала она.
Он отпустил её резко, будто обжёгся.
— Ты с ума сошла, — сказал он.
— Возможно, — ответила она.
— Это не смелость, Кира. Это глупость, — сказал он.
— Пусть будет глупость. Зато моя, — ответила она.
Он отвернулся, прошёл к столу, налил себе из кувшина, но не пил. Он просто держал чашу, глядя в тёмную жидкость.
— Думаешь, я не вижу? — сказал он тихо. — Думаешь, я не замечаю, как ты смотришь?
— Я вообще не смотрю, — ответила она.
— Вот именно. Это хуже, — сказал он.
— Что хуже? — спросила она.
— Когда не смотрят. Когда будто тебя нет, — пояснил он.
— А я и не твоя, — ответила она.
Он поставил чашу и шагнул к ней снова.
— Замолчи, — сказал он.
— Почему? — спросила она.
— Потому что, если скажешь ещё хоть одно слово, — он осёкся.
— Что? Ударишь? — спросила она.
Он не произнёс ни слова. Только стоял, смотрел на неё пристально, не отводя глаз, и в этом взгляде читалось всё сразу: и боль, и упрямство, и какая-то непрошеная, почти детская растерянность. Воздух между ними был тяжёлым, наполненным напряжением, которое становилось почти физически ощутимым.
Молчание тянулось, вытягивалось, как тонкая нить — секунда за секундой. Пламя в печи потрескивало всё громче, мёд медленно стекал по полу, заполняя тишину липким, сладким запахом.
Кира не выдержала этой тишины, этого взгляда, в котором было больше, чем она могла вынести. Сердце забилось чаще, в груди стало тесно, как перед бурей. Она опустила глаза, плечи дрогнули, и всё её тело словно потянулось к двери, к выходу — прочь из этого слишком тесного, слишком откровенного пространства.