Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 475

Шпилька скользнула по бересте, оставила слабую, почти невидимую борозду, но для неё — целую дорогу.

— Дорогие мои… — прошептала она и вдруг споткнулась. Нет, не так. — Мама, папа…

Слова выходили трудно, как будто пальцы забыли, как держать буквы. «Папа» вышло криво, чужое, будто не о ней писали.

— Я в… — Кира остановилась, уставилась на тёмный угол. — В девятьсот шестьдесят третьем, да?.. Господи, уже считаю по-ихнему. Забыла свои даты.

Береста затрещала, и она аккуратно прижала край ногтем. Капля крови выступила, тут же впиталась в сухую кору.

— Я жива, — писала она. — Не знаю, как, но жива. Меня здесь зовут чужачкой. Я лечу людей кипятком и крапивой. Я боюсь.

Рука задрожала — дрожь скользнула по всей длине пальцев, в грудь, в горло.

— Всё время боюсь, — едва слышно. — И всё равно живу…

Снаружи кто-то ворочался, вздох, короткий кашель, половица скрипнула.

— Кто там? — сипло спросил Радко, сквозь сон, будто вынырнул из чёрной воды.

Кира вздрогнула, быстро накрыла бересту ладонью.

— Никто, — тихо, — не спится.

— А что шуршишь?

— Берёзу слушаю… трещит, — выдохнула, надеясь, что поверит.

— Спи, — проворчал Радко, сминая голосом тишину. — Утром дрова таскать.

Она сидела неподвижно, ждала, пока дыхание других снова не станет ровным, мягким. Лишь после этого вновь взялась за писало, медленно, будто на кону была не ночь — а вся её жизнь.

— Скажите всем, — царапала она, торопливо, будто слова могли убежать, — что я любила. Что не хотела исчезнуть. Что просто пошла за грибами…

— За какими грибами? — вдруг донеслось с другой стороны. Голос Любавы, тёплый, но усталый.

Кира замерла, рука с писалом застыла в воздухе.

— Что? — выдавила она, едва дыша.

— Ты сказала — грибы. Какие грибы ночью? — Любава зевнула, укрылась с головой.

— Мне… приснилось, — прошептала Кира. — Сон такой, показалось.

— Опять сон? — недоверчиво, но без злобы. — Всё тебе чудится.

— Да, — коротко.

— Ну и пусть, — Любава перевернулась, хрустнула кроватью. — Только не кричи, как вчера, ладно? Дети пугаются.

— Не буду.

— Иди спи.

— Сейчас, — согласилась Кира, чувствуя, как внутри сжимается всё, будто не слова, а свои вены резала.

Любава затихла, задышала глубоко, мерно, растворилась в ночи.

Кира наклонилась к углям, шептала уже еле слышно:

— Прости, мама… Они бы всё равно не поняли. Никогда.

Она быстро закончила строчку, свернула бересту в тугой рулон, перетянула ниткой, выдранной из подола, держала в ладони, как раненую птицу.

— Что теперь… — пробормотала, чувствуя на языке горечь, — сжечь или спрятать?

Ответа не было. Только треск углей в печи, шорох соломы и тяжёлое дыхание избы.

Кира медленно поднесла письмо к огню, держала на расстоянии. Сначала ничего, только запах сырого дерева. Потом береста стала пятнами, пошла пузырями, корчилась, чёрная жижа стекала по краю, а слова исчезали — как будто их и не было.

— Гореть не хочешь, — прошептала она, глядя, как огонь осторожно облизывает край. — Ну и правильно…

Пламя лизнуло бересту, и тотчас пошёл густой, сладкий дым — как будто из детства, из костра у реки, где всё было по-настоящему. Она прикрыла рот ладонью, чтобы не закашлять и не спугнуть ночь.

— Летите… — еле слышно, дрожащими губами, — найдите их, пожалуйста…

Дым, тёплый, тяжёлый, поднимался к самому потолку, тёрся о брёвна, оседал чёрной копотью. Казалось, вся изба теперь дышит её письмом.

— Скажите… — голос дрогнул, сломался, стала почти плакать. — Скажите, что я была…

Береста тлела медленно, будто упрямо цеплялась за слова. Потом осыпалась чёрным прахом, тонким, как пыль на книге.

Кира собрала этот пепел в ладони, сжала.

— Всё… — выдохнула. — Теперь вы — воздух. Теперь всё — дым.

Она сбросила пепел в печь, долго смотрела, как тот исчезает, смешивается с углями.

Из-за полатей, сквозь сон, донёсся голос Радко:

— Ты что там жжёшь?

— Щепку, — тихо ответила она, не оглядываясь.

— Ночью? — он поворчал, не открывая глаз.

— Холодно…

— Спали бы, а не возились, — буркнул он. — Всё дымом воняет…

— Прости, — прошептала Кира, и пламя в печи дрогнуло, будто в ответ.

Он замолчал, буркнул что-то себе под нос, и снова ушёл в сон, где всё проще — там нет ни дыма, ни слов, ни жжёной бересты.

Кира осталась у печи, смотрела, как угли постепенно гаснут, превращаясь в скупой серый прах. Рука пахла гарью, кожа на запястье — дымом, волосы стали жёсткими от копоти. Она разглядела под ногтем тёмную каплю — кровь, вдавленная в самую плоть.

— Вот и подпись, — сказала она себе, устало, даже не удивляясь этой крови. — Самая настоящая.

Она аккуратно убрала шпильку обратно в полено, прикрыла крышкой, спрятала под лавкой, будто ничего не случилось.

В избе всё снова стало тихо, как бывает только ранним утром, когда даже мыши стараются не шуметь. Только шелест соломы, да еле слышный вздох воздуха.

И вдруг стало ясно: письмо это, слова, пепел — всё уже где-то летит, не туда, куда можно дойти, а туда, где слышат только по-настоящему. Где-то обязательно услышат, даже если не мама и не папа. Всё равно — летит.

Пар от котла поднимался густой пеленой, будто внутри варили не щавель, а сам воздух, пропитанный потом и дымом. Дым стлался под потолком, резал глаза, саднил в горле. За столом собрались все — кто с миской, кто просто слушал, глядя в пустой угол.

Кира мешала щи деревянной ложкой, следила, чтобы дно не пригорело, чтобы хоть что-то осталось горячим.

— Готово, — сказала она негромко, чуть хрипло. — Разливать можно.

— А соли не много? — подозрительно спросила Любава, сдвинув брови. — В прошлый раз горчило так, что язык сводило.

— Это щавель горчит, — объяснила Кира. — Соли мало, а больше нет. Всё высыпала.

— А жир-то где? — проворчал Радко, хлебнув носом. — Воняет травой, будто коровам корм варим.

— Жира нет, — тихо сказала Кира. — Всё вышло. Больше не осталось.

— Опять одно зелёное месиво, — проворчал мужик у стены, склонился над миской.

— Ешь, — отрезала Любава, даже не посмотрев в его сторону. — Всё одно — в живот пойдёт.

Кира опустила котёл на пол, стала разливать по мискам, пар обжигал лицо, до слёз. Губы трескались, а в глазах от духоты всё плыло.

— Осторожно, — предупредила она, раздавая щи. — Горячее, держите крепче.

— Горячее — хорошо, — кивнул Радко, принимая свою миску. — Холодное хуже, чем никакое.

Он взял ложку, подул, попробовал, нахмурился, но ел.

— Кислое, — сказал он, поморщившись, — будто ржавчину жуёшь.

— Это щавель, — тихо, чуть устало, ответила Кира.

— Щавель… щавель, — передразнил Радко, в голосе его скользнул упрёк. — Тоже мне, городская, придумала, чем народ кормить.

— Лучше, чем ничего, — ровно сказала она, — в прошлый раз ты сам просил хоть что-то, хоть корку.

— Просил, — согласился он, глядя в миску, — но не такого…

— Не нравится — не ешь, — отрезала Любава, резко повернувшись. — Детям больше останется.

— А детям что? Им хоть кору дай — съедят, — хмыкнул Радко, покосившись на малышей, которые ели молча, быстро, будто боялись, что миску отнимут.