Страница 24 из 36
— Кто хочет получить исцеление от недугов и скорби сердечной! Вот у меня тут святые ризы мученика митрополита Филиппа…
Народ толпился вокруг, стараясь хоть дотронуться до воображаемой святыни, которой торговал какой-то проходимец, даже не видавший никогда митрополита.
— Народ православный! — кричал высоким заливчатым голосом какой-то парень, взгромоздясь на пустую бочку: — Что творится на Руси: по Руси идет железа;[33] народ так и мрет… Сказывают, во многих городах храмы святые затворились, некому служить, священники перемерли… сказывают, мыши тучами выходят на поля и пожирают хлеб Божий… сказывают, люди падают прямо на улицах и некому погребать их… сказывают, люди убивают друг друга и тою мертвечиной питаются!
— Отсохни у тебя язык, что вымолвил! — вопили в ужасе женщины.
— Не слушай их, говори, говори, паря!
— То правду Божию поведал он нам!
Какая-то старуха голосила:
— Шутка ли дело, хлеба не купишь! Умирать, видно, время пришло! На Москве четверть ржи за шестьдесят алтын — дешевле не купишь!
— А тебе, поди, захотелось на старости лет хлебом наесться досыта! Ха! Ха! Ха!
— Будешь сыта, бабушка, и Духом Святым! Ишь, лакомая, хлеба захотела!
— Молчите вы! Хлеб повсюду на полях засох аль замерз, — продолжал прежний уверенный голос оратора на бочке, — а царь думает отгородиться от беды заставами: из Можайска нет ни прохода, ни проезда; Москву от железы бережет! А не бережет от злодеев!
— Верно! Верно! Лиходеи напускают железу, царя обошли!
— За митрополита Господь наказует! — звенел с бочки молодой голос.
— Сказывали, другого митрополита назначили… Кирилла, Троицкого архимандрита…
— Не надо нам другого владыки! У нас владыка — митрополит единый Филипп!
Странник, воспользовавшись удобной минутой, высоко поднял над головою мнимую рясу Филиппа:
— Покупайте, православные, исцеление от всех бед! Куски от рясы святого митрополита Филиппа!
— Слышь, паря, — говорил седой старик стоявшему рядом с ним парню, сказывали, будто оковы святителя сами собою спали… а еще будто с ним кромешники посадили медведя голодного, а тот медведь его не тронул и ноги стал ему лизать…
— Сердечный! — расплакалась какая-то баба. — Вот кабы царю о том доложили!
— Доложат кромешники!
Бойко шла торговля «ряской митрополита Филиппа». Покупали больше женщины, часто на последние деньги, и монах стал уже раздирать куски на узкие ленточки.
— Пода-айте копеечку! Копеечку! — звоном стояло в воздухе.
Юродивый Иван Большой Колпак, высокий, нескладный, худой, качался над своей деревянной чашкой, протянув вперед голые исхудалые ноги.
— А ну, робя, что скажешь, блаженный?
Юродивый снял с головы войлочный колпак и поднял его высоко к серому небу.
— Спите, миленькие, на этом свете в крови захлебнулися, на том Божьей пищей напитаетесь… Заснешь и ты, батюшка, заснешь скоро, Божий ангел! А вы ножки ему целуйте!
— Слышите! — закричал с бочки парень. — Ножки ему целуйте, митрополиту-то! Валим к Николе, — отсель недалече, — попросим заступы у угодника… пусть в темнице за нас помолится, нас благословит.
— Валим! Валим!
В толпе слышались рыдания…
В этот день около Николы Старого до глубокой ночи толпился народ. Всякий старался увидеть в окне хоть тень митрополита… Припадали к оконцу его кельи, целовали железо и плакали и искали выхода из тяжелой смертельной беды. И видя стаю голубей, поднимавшихся от железной решетки, крестились и говорили:
— Знамение Господне… Пташки Божьи святителя охраняют!
Когда царю донесли о стечении народа у кельи Филиппа, он задумался.
— Что мыслишь об этом, Лукьяныч? — спросил царь любимого опричника.
Тот тупо взглянул на государя.
— Покончить с ним, как с еретиком, в огне замолчит.
Царь вскипел.
— Лучше ты не придумаешь! — сказал он. — Не дело болтаешь. Время ли теперь, подумай? Народ за него горой. Надо увезти его из Москвы, вот что.
Поздней ночью, когда в Москве потухли огни, из монастырских ворот Николы Старого выезжали дровни. На них полулежал кто-то, связанный по рукам и ногам.
Дровни скакали по ухабам; слышались тихие стоны. Пристав торопил возницу:
— Ну, поворачивайся, что ли, дьявол, живее! Аль заснул?
Мальчик поворачивал безусое лицо и робко говорил:
— Побойся Бога, Степан Петрович, слышь, стонет как владыка!
— Владыка в патриарших палатах, дурак, а здесь нет никого, опричь монаха!
— От холода зубами он стучит, Степан Петрович!
— Не помрет, авось! — пробурчал пристав и, обернувшись к дрожавшему митрополиту, осыпал его безобразной бранью.
Филипп молчал; он думал: «Вот везут меня, сказали, в Тверь, в Отрочь-монастырь, под крепкий затвор… видно, дело мое кончено на земле… А вины за собою не ведаю… В последний раз сказал я царю, что очень сердцем жалел его, жалел и Русь-матушку: „Перестань, государь благочестивый; вспомни прежних царей, предков твоих; они творили добро, их ублажаем мы и по смерти; но над теми, которые злом, неправдою хотели царствовать, и доселе тяготеет проклятие. Государь! Вразумися, подражай святым монархам: смерть неумолима и к царю: не превозносись, а думай, что от земли и от персти восходя на престол, со временем опять вернешься с него в ту же персть, в ту же землю“.»
Глава XI
СТРАШНЫЕ ГРЕЗЫ
В опочивальне царицы было тихо. Даже клетки с птицами, которыми она так любила тешиться, унесли из соседних покоев и из сада и тяжелыми завесами завесили окна, откуда она так любила смотреть на улицы Александровской слободы и на раскинувшиеся за ними лесные пригорки.
Было почти темно в опочивальне.
Вошла любимая царицею боярыня верховая Марфа Ивановна Бельская, с трудом держа грузное тело на цыпочках, а за нею, как змейка, легко скользнула Дуня, — только их и допускала к себе царица, — подошли к кровати со спущенным пологом и прислушались к тревожному, прерывистому дыханию; вздохнули обе; боярыня стала возле кровати, подпершись рукою, а Дуня уселась на ступеньках, и обе стали ждать и слушать.
Восемь лет провела Дуня возле царицы, и за это время поблекла ее яркая девичья краса, побледнели румяные щеки, потускнели светлые очи. Сперва вздыхала она по удалому опричнику Григорию Грязному, да не глядел он на нее, занятый потехами царскими и разбоями; после она свыклась с дворцовыми теремами, постигла мудрость дворцовых хитростей и сама стала хитрить, заискивая перед царицей. Никто, кроме Дуни, не мог угодить капризной черкешенке; никто, кроме Дуни, не умел рассеять ее черных дум. Дуня стала наперсницею царицы, и царица ни за что не соглашалась отпустить ее от себя, когда к Дуне явились сваты. И уходило пригожество, и сватов становилось все меньше, и Дуня мало-помалу научилась говорить сладким медовым голосом, научилась чернить царице тех, которые становились для нее опасными соперницами, и до сих пор сохранила положение любимой сенной боярышни. И было у Дуни немало богатых нарядов и казны и почета. И незаметно крепко полюбила она царицу рабской любовью… Когда царица заболела, Дуня стала все чаще и чаще задумываться над тем, что ждет ее впереди… Умрет царица, и кончится царство Дуни, придется идти к тетушке-матери Агнии, проситься в послушницы Вознесенского монастыря, в темную, душную келью…
Дуня подняла голову, прислушиваясь. В соседней палате звучали шаги. Девушка побежала к завесе, приподняла ее и поманила к себе боярыню Бельскую. Та вышла. За завесою звучал тихий голос князя Мамстрюка:
— Великий государь царь и великий князь всея Руси пожаловал: прислал с поклоном к государыне царице меня, своего холопа, и наказал спросить о государынином здоровье… и сказать, что будет скоро сам и с лекарем.
33
Железа — моровая язва.
34
Жальник — кладбище.