Страница 23 из 36
Он говорил спокойно, только с легкой ноткой грусти в голосе.
— Уж будто все считают зазорным, святой отец?
Филипп тихо покачал головою.
— Пташки Божьи не считают зазорным. А прочие — как Бог пошлет. Есть и такие, князь, что тайно ходят ко мне, чтоб никто не видел, поздним вечером, крадучись, сказывают: «И мы с тобою, да нам, вишь ты, воли не дают, боимся мы»… — Он усмехнулся. — Так боялся и митрополит Макарий, как писал Сильвестру в Соловки: «Оковы твои целуем, а помочь тебе не можем». Я оков не боюсь… целовать их рад; за правду рад… Завтра надо мною суд, а за что судить меня будут, не ведаю.
Он замолчал и, чтобы переменить разговор, спросил:
— Скажи, князь, а племянник твой где? Здоров ли?
— В Новгороде, владыка святой; как поехал туда, повез Марфу Собакину к отцу, так и не возвращался. Крепко, вишь, полюбилась та Марфа Ване, да я и сам признаюсь, как дочь полюбил ее.
— Что ж, сватать будете?
— Уж он во всем признался Собакину, да и девушка за него бы не прочь, только, вишь ты, одна она у отца-то дочка, жаль ее, так просит повременить со свадьбою годок-другой… Много ли годков девушке: тринадцать недавно исполнилось…
Князь Лыков встал.
— Не обессудь, святой владыка, я пойду. Может, я и помешал тебе: ныне тебе не до меня: с Господом хочешь остаться. А я стану за тебя молиться усердно.
Филипп положил ему руку на голову:
— Сохрани тебя Господь. Вижу, что хотят моей погибели и вооружают против меня государя; но знаете ли, друзья мои, за что? За то, что я не говорил им льстивых слов, не дарил им богатых одежд, не делал для них пышных угощений. Но что бы ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан святительский. Покуда прощай, князь…
Князь вышел, а митрополит опустился на колени, продолжая прерванную молитву.
В Михайлов день густая толпа облепила паперть Успенского собора. Негде было упасть яблоку. Люди бежали с Ивановской площади, от приказов, из всех закоулков Кремля, бежали, крича, что в соборе творится дело, противное закону Божьему. В раскрытые двери среди мигающего света свечей видна была суматоха, слышались крики и площадная брань. Прервано было служение. В хаосе звуков, в облаках кадильного дыма метались человеческие фигуры, с плачем бежали женщины, уводя за руки детей.
Потом послышалось знакомое «гайда», и на паперти показались опричники, в обычных черных, богато расшитых опашнях.
В свято чтимом храме лежали перевернутые налои, подсвечники с потухающими свечами, лившими на пол воск; пение смолкло; в жуткой тишине слышались только крики и пьяный хохот.
— Гайда! Гайда! Стаскивай, что ли!
— Помогай, Гриша!
— Держи руки-то!
— Здравствуй, святой владыка, здрав будь!
— Вот так-то лучше, владыка!
Потом посыпалась площадная брань. Неистово кричали женщины:
— Батюшки-светы, митрополит-то… Господи!
— Душегубы пришли, кромешники, над церковью ругаться!
— Покарай их Господь!
Митрополит Филипп показался в дверях. Народ хлынул с паперти.
Он стоял неподвижно среди черных фигур опричников, и кровь текла у него по щеке: кто-то задел его по лицу, когда срывал покрывало. Бледный, с тоскливым взглядом детских голубых глаз, он послушно протягивал руки, когда с него срывали святительское облачение, не сказал ни слова, когда на него натянули грязные монашеские отрепья, и вдруг, обернувшись к толпе, благословил ее широким крестным знамением в последний раз с этого места.
В толпе слышались рыдания.
— Заткнем им рты горячей паклей, коли они не замолчат! — раздался окрик Алексея Басманова, и он первый поднял метлу, занося ее над головою митрополита.
Филипп зашатался, беспомощно взглянул на мучителей и пошел с паперти, а над ним колебалась метла и слышались крики:
— Гайда! Гайда! Вот как выгоняются из церкви лжеучителя! Гайда!
В простых дровнях повезли митрополита Филиппа в Богоявленский монастырь через Красную площадь. Народ бежал за санями. Не обращая внимания на крики и угрозы конвоя опричников, обезумевшая толпа неслась, стараясь схватиться за край дровней, за полозья, за гриву лошадей. Многие падали, сваленные ударами метл, поднимались и бежали вновь с криками…
— Благослови нас, владыка!
— Взгляни на нас, мученик Божий!
— Покарает Господь мучителей!
Дровни остановились у ворот монастыря. Митрополит приподнялся и поднял вверх руку.
— Дети, — слабо прозвучал его голос, — все, что мог, я сделал. Если бы не для любви вашей, и одного дня не остался бы я на престоле… Уповайте на Бога!
Возница стегнул лошадь, и дровни скрылись в монастырских воротах. И тотчас же ворота захлопнулись.
Народ долго еще шумел возле монастыря, а потом понемногу разошелся в унынии.
Накануне был суд над митрополитом в том же Успенском соборе. Ложные свидетели наговорили небылиц про жизнь его в Соловках: говорили, что он занимался волшебством. Эту ложь подтвердил привезенный из Соловков игумен Паисий, подкупленный Пафнутием, епископом Суздальским. На следующий день царь приказал Филиппу служить обедню. Во время богослужения явились в церковь опричники, прочли бумагу о низложении митрополита и, сорвав с него облачение, метлами выгнали из храма…
Прошло несколько недель. В темной келье монастыря Николы Старого с крошечным оконцем, что служила братии кладовой, на жесткой соломе сидел митрополит Филипп. Голова его была низко опущена на грудь; он думал тяжелую думу… Невдалеке зашуршала солома. Филипп поднял голову и улыбнулся. Возле него, в уголке, сидела мышь, держала в лапках корочку хлеба и грызла ее.
— Тварь Божья, все тварь Божья, — прошептал митрополит. — Слава Те, Христос, не покидаешь меня в трудную пору! Нет кругом людей, посылаешь тварь Свою…
Он отломил мякиш от хлеба и бросил его мышке.
— Не очень давно кормить нас стали с тобою, сердечная, — прошептали старческие губы, — восемь дней не давали нам пищи, а за что, не ведаю.
Мышка подвинулась к узнику ближе. Он опять отломил ей кусочек хлеба.
— Не боишься…
Зверек был совсем близко и смотрел на Филиппа черными блестящими глазками.
От слабости Филипп не мог идти, а ему хотелось увидеть хоть немного света через решетчатое, затянутое пузырем оконце. Он поднялся и пополз, гремя тяжелыми кандалами; колени его скользили по липкой, сгнившей соломе; он задыхался от смрада и сырости тесного подвала. Припав лицом к решетке, он замер, силясь разглядеть сквозь пузырь то, что делалось на улице, и вдруг задрожал всем телом, полный радостного изумления. Он ясно, отчетливо услышал шелест крыльев и сквозь пузырь окна увидел темные силуэты птиц. То голуби по старой привычке подлетали к его закрытой наглухо келье, а потом, убедившись, что некому им открыть окошко, спускались вниз, на снег. Слезы показались на глазах узника. Но крепка была решетка темницы…
Невдалеке, на Красной площади, гудела толпа. По торговым рядам, между ярко раскрашенными лотками ходили сумрачные москвичи, рассказывая страшные вещи о том, что творится на Москве, да не на одной Москве, а и на всей Руси.
Среди лотков и скамеек с товаром в рядах шла еще перебранка, слышались звонкие речи купцов, расхваливавших свой товар:
— Бальзамы добрые для именитых боярынь! Краски для боярышень!
— Мыло грецкое!
— Румянец на кисее для светлости лица!
— Водка…
— Пожалуйте, молодушки, пожалуйте, хозяюшки, рыба хорошая, добрая! Соли не жалели!
В воздухе стоял удушливый запах гнилой рыбы; в канавах гнили рыбные и мясные отбросы; нищие бродили, копались в отвратительных кучах, вытаскивали тухлые куски и уносили их.
Недалеко от рыбных рядов собралась толпа черни. В середине стоял странник в ветхом подряснике и размахивал кусочками какой-то ткани. Он кричал: