Страница 27 из 37
Глава вторая
Цветные звуки
Вот только недавно была осень. Рябина, алея, тяжелыми гроздьями свисала с дерева. Клены стояли в богатом убранстве. Шуршали дубы, скупо, но одному, роняя на землю сухие гремучие листья. Березы были в золоте, осины — в багрянце…
И вдруг с севера налетел ветер. Вмиг сорвал, расшвырял всю затейливую и такую недолговечную красу осени. Затвердела в камень земля. Реки застыли. Умолк под пленкой льда говорливый ключ на дне оврага. И за одну ночь снег покрыл кровли домов, озимь на полях; обнаженные плечи мраморных богинь в саду и дорожки, по которым недавно разгуливали разодетые господа.
Театр, запертый на замок, стоял мрачный, хмурый, забытый. Надолго ли? А уж это — как баринова воля…
Скукота была зимой в Пухове. Дни тянулись медленно и нудно.
Василиса сперва было взялась за ум — принялась угождать Антону Тарасовичу, на занятиях была ретива. Но ненадолго хватило ее рвения. Решила: а чего понапрасну стараться? Не упекли же Ульяшу за телятами ходить? А кто в сем деле постарался? Нет, не итальянца надо улещивать, а надзирательницу, Матрену Сидоровну — вот кого! В ней, видать, вся сила. И снова перестала Василиса заниматься. Не перед кем ей было красоваться, охорашиваться. Весь день слонялась неприбранная, нечесаная. Изредка, через силу, погонит ее Матрена Сидоровна то к итальянцу, то к француженке. Не особенно неволила девку. Да перед кем ей-то, Матрене Сидоровне, выслуживаться? Барин-то в Москве…
Матрена Сидоровна все больше спала. Натопит печь у себя в светелке. Так натопит, что дышать нечем. Завалится на лежанку, сверху оденется тулупом и спит в свое удовольствие. Иной раз, понятно, поразмяться надо. Спустится по скрипучей лесенке вниз к своим девкам. Покричит на них, побушует, похлещет по щекам и кого следует и кого не следует, а там — снова наверх, в светелку, и опять на жаркую лежанку под тулуп. Охохохошеньки… плохо ль так жить? Спасибо барину Федору Федоровичу!
Зато Григорий Потапович Басов старался сверх меры. Требовал, чтобы все, кто на его попечение барином оставлены, время бы зря не теряли. Написал пространную записку: кому что делать в какие дни поутру, а в какие дни пополудни. Для мадам француженки составил отдельное расписание: когда той повторять с дансерками старые танцы, а когда с каждой в отдельности учить новые для комической оперы Фомина.
Написал, когда являться во флигель на уроки к девочкам дьячку Герасиму Памфилычу. И чтобы Герасим Памфилыч не только обучал их грамоте, но объяснил бы им также, что есть запятые, точки, двоеточия, восклицательные и вопросительные знаки. Ибо по этим знакам можно понять, как надобно читать с выражением и с чувством.
И для синьора итальянца Басов составил записку, как тот должен заниматься с музыкантами и певцами.
Принимая из рук Басова записку, Антон Тарасович было фыркнул: мол, без тебя все знаю! Однако записку проглядел, усмехнулся и положил на одноногий столик, который стоял у изголовья его кровати.
— От сего расписания, — сказал он насмешливо, — успех в учении медленным будет. А надобно, как это в музыке говорится, не только, чтобы скоро было, а престо-престиссимо! Понятно сие, Грегуар Потапыч?
— Уж это как тебе будет лучше, Антон Тарасович! Престо, так валяй и престо! А я свое дело знаю. Требует барин, чтобы я ему каждую неделю уведомление слал. Я и пошлю: так-то и так-то у нас дела идут.
— Для Федора Федоровича сия записка сгодится, — сказал Антон Тарасович.
На том их разговор и окончился. Но Басов ушел разобиженный — разве он меньше синьора итальянца любит свое дело?
…У Дуни дни летели стремительной чередой. Оглянуться она не успела — и началась зима. Еще прошло время — и до святок недолго осталось.
Она без устали занималась с Антоном Тарасовичем. Вот уж кого не надо было принуждать!
Бывает так: течет под землей неведомый никому родничок. И вдруг отвалится тяжелый пласт, и забьет из-под него вода хрустальной чистоты. И заиграет, и зажурчит, и залепечет. И весело побежит по камушкам в далекую даль.
Так и Дуня. Будто из темноты к свету вырвался ее великий талант, о котором и не подозревала. Будто разбудили ее душу, дремлющую в потемках. День ото дня светлее мерещилось ей будущее, словно ничто не могло нарушить уготованную ей счастливую судьбу…
С вечера у Дуни в мыслях одно: скорей бы утро! Утром вскочит, плеснет на лицо воды, утрется, чего-нибудь перехватит, ну там какую корку, чтобы не быть голодной, и скорей, скорей во флигель, где живет Антон Тарасович. Теперь он с нею там занимался.
Матрена Сидоровна дала ей волю: одной без присмотра на уроки к итальянцу бегать.
И тропка в снегу от их флигеля к флигелю Антона Тарасовича была вроде бы только Дуниными ногами протоптана. От дверей до дверей.
Прибежит, легонько постучится, и сразу Петрушин голос:
— Дуня, ты?
И чего спрашивает, глупый? Ведь у окна стоял, караулил, когда она покажется. Глаз не сводил с тропки. А как увидел, что она, Дуня, бежит — сразу к двери.
«Петруша, да я же, я… Кто еще в такую рань прибежит?»
Но это только в мыслях, а в ответ — молчок. Ни слова.
И снова он из-за двери:
— Дунюшка, ты ли?
Теперь она ему — басом:
— Волк из лесу… — и зарычит, давясь от смеха.
Да нет, волки-то не рычат, волки воют с голоду. Сколько раз к ним в избу доносился волчий вой… Бывало, ночью они, ребятишки, услышат этот голодный протяжный вой, проснутся от страха. Закопошатся под отцовским тулупом. А мать им: «Спите, спите… Чего забоялись-то? Вот я сейчас их всех палкой, палкой». И маленькой Дуне тогда казалось, что бесстрашнее их матери нет людей в целом свете. А как же? Коли захочет, может палкой прогнать обратно в лес всю волчью стаю…
А сейчас ей Петруша из-за двери:
— Коли волк, не пущу. Пусть идет, откуда пришел… — Сам дверь настежь и тоже смеется. — Иди, иди… Поди, замерзла, из лесу бежамши?
— А то нет! Лес-то не близкий. Верст десять отмахала…
И оба хохочут над Дуниной шуткой. Не то, чтобы им было так уж смешно — не маленькие оба, а просто хорошо и весело друг с другом, вот и смеются.
Войдет Дуня в сени, тулупчик с плеч долой, валенки — в угол, а на ноги туфельки обует, как полагается быть на занятиях. Туфельки, правда, старые, изношенные, а все-таки на каблучках, И уж очень они Дуне по сердцу.
И румяная с мороза войдет она в горницу, постукивая точеными каблучками.
У клавесина уже сидит Антон Тарасович. Всегдашний на нем кафтан табачного цвета с медными пуговицами, а на ногах вместо черных башмаков теперь сапоги на меху.
Встает Антон Тарасович рано, еще затемно. Сперва сам занимается, играет этюды, концерты, упражнения. А как позаймется, начинает учеников учить. Прежде всего — Петрушу. С ним с первым, на свежую голову. За Петрушей — ее, Дунин, черед. А там и другие пойдут.
И весь день из флигеля слышны звуки — то виолончели, то скрипки, то пения, то флейты. А иной раз заставит всех вместе играть — устроит оркестровую репетицию.
— Доброе утро, моя синьорита! — такими словами всегда встречал он Дуню.
Дуня ему в ответ низкий-низкий поклон. Не поздоровается, как их мадам учила, не присядет с реверансом. Нет, уважительным, русским поклоном с ним поздоровается.
— Как спали-почивали, моя синьорита? Что во сне видали? Тут Дуня начнет рассказывать все по порядку: и спала-то она хорошо, лучше некуда. А во сне она видела… Ох, не поверит ей Антон Тарасович, что она во сне видела! Не только видела, но и слышала. Музыку слышала и музыку видела. И не простую, а всю разноцветную.
— Сперва заиграли в до мажоре, Антон Тарасович… И мне все белым-бело видится. А как перешли в ля мажор — кругом стало розоветь. Не сильно стало розовое, а такое, будто бы заря на снегу отражается.
Антон Тарасович не удивляется. Говорит, что и Петруше звуки цветными видятся.
Зато Дуня удивилась и обрадовалась: