Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 153 из 160



Глаза Дракондры так и сверкнули.

— Маєш знати, що записала дитину у клас, бо воно геть темне. Азбук не зна, — сказала Потвора. — Тепера вона Оленка, щоб ти був у курсi. Аби пропала ота школа.

— Чи тoбi там цiкаво? — спросил у девочки я. — Це ж каторга!

— Авжеж! — сообщила всем Оленка. — Маю знати письма. I лiчбу. Той, босий, обiцяв навчити вправ iз списом, а ще меча, й бити змiя, як прийде… Менi то цiкаво. Й баба казали, що маю знатися на травах, бо то дуже помiчне — трави слухать, бо ж корiння… Для того треба лiчба, бо три — святеє. От ти, Майстре, знаєш про три?

— I навiть про чотири. Добре, — сказал я. — Як садиться, то сиди в баби. Оце moбi твоє, маєш.

И я отдал девочке пряслице.

— Теж помiчне, ще й як. Спитай у баби![197] — радостно заметил я.

Потвора скривилась, а Кацнефони хихикнул.

— Буде мазл, буде й сейхл, — сказал он. — Вже звiдси бачу.

— Непевний, — сурово сказала Госпожа Атена, — що це ти без поваги, паче. Я…[198]

Тем временем солнце явилось на Благовисний Белебень, пусть даже и с Запада. Над алтарём храма, пустым и скорбным, проступили прямо на стене золотой фон, затем лазурь, цветы, розан и лесенка. Небольшого роста молодая женщина в светло-синей накидке вышла из сада к нам, к пустующему креслу.

Пререкания стихли.

— Гpix не оминути, — сказала она. — Та наприкiницi все буде добре. Йди, та не грiши.[199]

Воцарилось молчание. И только улыбающийся всё шире и шире Гермий сказал.

— Хайре, Марiам.

После чего та женщина поднялась обратно, вошла в стену и пропала.

Слышно было, как в нарисованном над алтарём саду поёт соловей…

— Йди-броди, — сказали по очереди Семеро и покинули Благовисный Белебень, Гермий и Кацнефони по лесенке, затем через кассу, наружу. Михайлик слетел вниз плавно и вместе с котом вошёл в ещё не открытую станцию метро. Оттуда моментально выпорхнула стайка мотанок.

— Можеш купити зо дванадцять яблук, — посоветовала Эфта, — кожне друге вiддай жебраковi шiсть неси додому. Другого дня кожне друге яблуко вiддай гoлoднoмy, побiля божницi, а решту три неси додому. Далi хай вночi цi яблука побудутъ в тебе, а пiсля вiднеси їx дo церкви, поклади дe ставлять панахиди, й кажи не вголос: «Пом’янiть бiду мою за упокою, а все моє дoбpo за мною. Жито-ячмiнь, тут i амiнь».[200]

И Эфта стушевалась, то есть исчезла. Почти незаметно.

 — Щo забажаеш собi? — спросили меня почти в один голос Потвора с Госпожой Атеной. — До тебе приязнi. Ti сферы нинi, тож скористайся.

— Коли так, то маю казати, — ответил я угрюмо. — Кажу. Недобре розпрощавсь. Вiдомо з ким… Вам вiдомо. Ви ж бо читаете у cepцi… Тепер бажаю: хай вона зустрiне вiрну любов. Аби для неї краще, хочу й бажаю…

— Хм, — сказала Потвора. — Хтива твоя пика. Моє слово: нехай.

— Добре, — несколько сухо заметила госпожа Атена, — Станеться твоє. Бо доцiльне це i правильне.[201]

Кто-то смыкнул меня сзади довольно сильно. Я оглянулся. Надвратная площадка позади нас заметно переменилась. Будто стала старше. Небо над воротами радостно набухло светом, словно готовящиеся брызнуть листьями почки. В воздухе, что струился вокруг, заплескался чуть видимый отсвет: синий, лазоревый, лиловый… будто вдалеке, очень далеко, даже не здесь, не нынче — невидимое и ласковое, волновалось…

— Море, — сказала госпожа Атена. — Як менi його бракує тут. Щодня. Можу лишень сидiти видом на пiвдень, радiти дрiб’язку.

Она встала и вышла на белебень.

— Тепер наблизтеся[202], — произнесла она.

«Какая наглость! — возмущённо подумал я. — С чего бы командовать?»



Снизу, с пола, некто высказался более чем решительно: «Слався, богине! Пошли благо в дiях нам, й всюди невтомну удачу!»[203]

И меня ткнули в спину, будто клювом, опять. Я даже удивился. Правда, как-то мелочно, не без гримас. Зато грациозно поклонился, весьма.

Стоящая напротив дама вздохнула.

— Можна менi теж?[204] — спросил я, переминаясь с ноги на ногу.

— Теперь приблизьтесь.

Госпожа Атена, явно не одобряя все возможные вопросы в целом и каждый из них в отдельности, оторвалась от созерцания нездешнего Юга и спустила очки на самый кончик носа.

— Що саме «теж»? — недобро спросила она.

— Я б теж хотiв пройти крiзь церкву, якщо можно, звiсно, — попросил я.

Госпожа Атена сняла очки, сложила дужки. Положила очки в карман.

— Певен? — довольно ядовито спросила она.

— Сто вiдсоткiв, — ответил я.

— Лишишся невдоволений.

— Це мiй сезонный стан, — заверил её я. — Взимку харить холод, влiтку сильно свiтить чи пече занадто.

— Смертнi, — тонко заметила госпожа Атена. — Весь час одне й те саме. Спочатку бажання, далi скарги. Безпiдставнi. Ваша стихiя — схлипи.

— Toдi я так зiйду, — вздохнул я. — Деiнде. Простоземним чином… А вам щасти.[205]

И пошёл к выходу — поскрипел деревянными дверями, сошёл со всех ступенек мимо разных стен и камней… Спускался долго…

— Ця брама весь час замкнена, дарма…[206] — сказал кто-то в полутьме.

— Може побачу iнше, — ответил я. — Поза нею.

— Ну, то диви[207] — согласился некто.

Вне ворот моё время вернулось. И мир сразу, будто взаправду по волшебству, стал ясным и устойчивым; контуры его из размытых сделались чётче, ненадолго…

— Земля к земле, а небо к небу, — сказал я на всякий случай. — Тут и аминь.

Почти на голову мне тут же упал каштан в чуть порыжелой кожуре — но сам гладкий и прохладный, просто штучный.

«Вот и нечаянная радость, — подумал я. — Щастячко. Пришло почти с обратной стороны…»

Осень спускается третий месяц кряду — нынче всё сумерки, и свет неуловим, тревожен. Месяц-призрак, месяц-сон — смотри-смотри ясно. Не заметишь, как заступишь черту — и сразу всё: пропал… Границы стёрты, детали смешаны, что стёклышки в узорнике[208] — кто знает, что сложится из них, когда узорник повернётся.

Возможно, будет суета, всё блики, вспышки, промельк, муть и отражение обманное — смотри-смотри ясно. Увидишь улицу в обратной перспективе. Невидимую сторону, всю в сумрачном сиянии листьев и радостных хрусталиках окон — сплошь шорох, звук и смех. Будет она стремиться мимо, назад, туда, где запертыми стоят новые-старые розово-кремовые ворота с церковкой на белебене. И у подножия их шумит потерявшийся в лете фонтан, и пахнет там сластями, а иногда и ладаном. Вывески её переменчивы, топография безнадёжна, каждая подворотня обещает сад. И дальше вниз устремится она — как всё здесь: ниже и ниже, навылет — туда, где играют пустым светом облетевшие каштаны и переливается огнями неумолчная Корса…

И пропадёт, исчезнет, стратит[209].

Я шёл по Пробитому Валу домой, почти как всегда. Мимо чужих подъездов и окон. Мимо парикмахерской — благоухающей кожей, деревом и «Шипром», и хлебного — пропахшего корицей и солодом. Мимо театрального института: выдыхающего мел, дым и пыль довоенной Артшколы. Мимо посольских зданий, едва слышно пахнущих дорогим спиртным.