Страница 148 из 160
— Спасибо, — сдержанно ответил я, вспоминая «гаргор» и «лаглог». — А можно вопрос?
— Конечно, да, — улыбнулась она.
И очень аккуратно остановилась — так благородно, с прямой спиной, около растущего всё пышнее розана. Наклонилась к бездыханной птице, тронула пальцем…
— Буду ли я любим? — быстро спросил я.
— Да.
— Буду ли я богат?
— Нет.
Я глянул на маму. На подозрительно принюхивающихся друг к дружке, нарисованную кошку и хищную Басю, и спросил в третий раз:
— Я умру молодым или старым?
Стриж вспорхнул раз, другой, третий — прозвенел словом «жжиззнь» и скрылся в синей кайме над Розановой стеною. Женщина улыбнулась. Совсем нелукаво и…
И вот тут-то всё вокруг: квартира, кресло, розан в цвету — стало рассеиваться, словно дымка, цвет весенний или сон золотой. Таять, исчезать… Пропали звуки, затем запахи. Последним исчез образ женщины в синих одеждах на фоне цветов и золотая пыльца вокруг… Счастье или воспоминания — так сразу и не скажешь.
Квартира наша вернула прежний вид окончательно. Два окна и Сенка вся в электрическом сиянии за ними… Мама, кошка, ещё одна кошка… все они остались. Неизменно. На мгновение, как вспышка. На несколько секунд. Потом всё погасло. Ну, вот! Я так и не расслышал ответ…
… Вот тьма тает, свет проникает сквозь веки, и в сон мой вторгается меднозвенящая двойка…
Пахнет цветами, чуть горько — это хризантемы: кореянки или коралки, но, может, и изморозь. Это Сенка, жизнь и наши дни. И осень…
Я просыпаюсь… Дома. На кухне. В кресле. В который раз.
«Наигрался, — подумал я. — Ещё чуть-чуть — и квач. Мало не догнали…».
И я оглянулся.
— Ну, — сказала мама. — Опять заснул в кресле! Чего ты головой крутишь, шея болит? Там никого нет… За спиной.
— Никак не могу мысль твою ухватить, — сказал я сонно и тепло. — Нить теряю… Повтори снова.
— Это всё потому, что ты постоянно не по погоде, — недовольно сказала мама. — Схватишь плащ папин и бегаешь в нём до снега. А какой вывод? Голова не думает, а мёрзнет!
Я благодушно промолчал.
— Может, ты хочешь покушать? Сначала? — начала разворот мама.
— Сначала расскажи мне. — направил её я. — Про ноябрь. Тот. Как, что… С подробностями. Потом поедим. Быть может.
— Совсем не быть может, а картошку с грибами, — вильнула в сторону она. — Зря, что ли, тушила. Так вот… — И она разгладила скатерть на столе, сильно прижимая ладони к столу. Снизу, под руками её, прошуршала придавленная клеёнкой купюра, но мама не обратила внимания.
— Мне страшно это вспоминать, конечно же… Но раз ты уже так попросил. Ладно… Кхм-кхм! Ты, наверное, помнишь, я говорила… Ну вот. Сначала бомбили, очень сильно. И горело. Осень такая стылая, дождик даже пытался… А горит. Всё опять пропахло дымом. Машин было — ужас сколько! Почти все — с барахлом. Мимо нас, по Кудрицкой вниз — ну, из города вон, понятно же. Немцы воровали самовары, их велели нести на пункты, потому что медные, а немцы их крали из пунктов и бегали с ними, но может, это были венгры, конечно же, те вообще… безобразие… Ну вот. Бомбёжка. Наши. Низко. Потому что тучи. По нам не попали, не зажгли, но дальше по Лемской — заполыхало, и внизу, у Ботсада старого — там тоже полквартала в кашу. Хотя целились в вокзал, наверное. Мама, бабушка Галя то есть, должна была эвакуироваться вместе с детдомом… — мама вздохнула. — Опять эвакуироваться. В Каменец на этот раз. Там тупик, и туда не дойдут — им так сказали. Но они все на сборный пункт не пошли… Их садовник спас, старичок там был такой через забор, кстати, академик. Отвёл всех в дренаж и запер. Потом торфом вход закидал. Даром что очки на верёвочке, а придумал. Спас. Почти тридцать человек: дети, Килина — она там была помощница, а так — бывшая вожатая, две нянечки и мама. Самая последняя зашла, говорили. Такая ответственность. Сидели на камнях и кирпичах, а под ними ручей тёк. Название его какое-то слово забавное, я забыла, но он до сих пор под сквериком течёт… А наверху — побоище и танк. Ехал-ехал, стрелял по людям из пулемёта, а тут самолёты — ну он и загорелся. Немецкий танк, с крестом. Профессор всё это сражение из какой-то ямы наблюдал.
А в этот момент немцы кордон тут сделали. Объявили всё запретной зоной, и давай жечь, а всех, кто не ушёл — гнали вниз, до Желанской, там граница была — на мёртвых и живых. Так и сказали: сверху, тут — у нас, будет развалина, а не город. Всё. И капут. В Ботсаду зенитки… Красный корпус синим пламенем, с неба наши бомбят. Светопреставление началось, конечно же, и воровство. Квартиры пустые, тут у нас на Пробитом и дальше… Ну вот. Ада, непонятно зачем, в первый и последний раз понесла на Сенку менять. С перепугу, видимо, потому что базара не было… Галоши, совершенно довоенные и новые, кстати, потащила. Так что ты думаешь — сразу украли их! С мешком вместе. Вернулась Ада злая и ещё больше голодная. А всякие тут, которые при немцах… так они стали по дворам ходить и орать: «Последний трамвай на вокзал! Последний трамвай!»
Мама вздохнула.
— Ну вот, — продолжила она. — Стало понятно — надо уходить. А то сожгут. Но мы захотели остаться. У себя. С бабушкой, с нашей бабушкой. Так ей и сказали: «Ждём партизан. Дадут гранату и будем немцев гнать…»
Бабушка рассердилась. Решила сама нас отвести дворами на Ладомирскую, в девяностый номер, вниз, за разграничение. У неё там подруга жила, тоже фребеличка — в таком маленьком домике. Дет-очаг там был до войны, а она при нём просто персонал, потому что из бывших. Бабушка взяла Алиску себе за спину, тюком таким, как первобытные, и Иду прихватила — за руку, крепко. Ида была самая послушная — и пошла поэтому, не спорила. Подушку забрали они, сухари, соль, корзинку вот эту с крышкой, и лук она спереди повесила — так красиво, ожерельем связанный. Нацепила прямо поверх пальто и ушла, даже не простилась. Тогда не прощались многие. Не оглядывалась. Сказала — за нами вернётся в полдень, отведёт. Если сами не пойдём — свяжет верёвкой и потащит. Но не успела — бомбили сильно… Так они забежали в лечебницу и сидели там, в подвале. Хотя рядом бомбы летали, но в них ничего не попало, только чайник со стула свалился. Алиса даже молитву выучила, за фребеличками этими повторяла — учила куклу, а сама запомнила. Хоть какая-то польза от войны проклятой.
А мы остались, Ада и я. Всюду дым, пепел летает, как снег, только чёрный, внизу немцы, а в Артшколе полицаи.
Ада так и сказала: «Всё, конец света. На Сенке рынок разбежался. Пошли воевать. Я буду швырять камни».
Я сердилась на неё: «Какие камни? — сказала. — Сейчас везде пули».
«Тогда я на немцев керосин вылью, — говорит Ада мне. — И подожгу спичками. А ты будешь санитарка, если что».
Ну, мы пошли, перелезли на Артшколу, сидели-сидели — дождались, пока поджигатели пришли, вот это страх был настоящий.
Я спросила у Ады: «Откуда у тебя спички?» А она мне: «Главное — керосин! Только я его забыла».
Пошли назад, вот представь себе. Были на чердаке, то есть смотрели на улицу в такое маленькое окошечко. И тут Ада кирпич заметила, на подоконнике. Даже два.
— И что? — поинтересовался я.
— Ну, что, — повозила ладонью по столу мама. — Бросила она их. Вниз. На поджигателей этих. И представь себе — попала. Одному в этот его — ранец… или бак. И так бахнуло! Заполыхал, как стоял, со шлангом своим. Я не помню, говорила я тебе про поджигателей? Нет? Ну, перед отступлением немецким, значит, ходили страшенные — на спине рюкзак с огнём, спереди труба, как шланг железный. На морде маска очкастая, вокруг сажа, зубы белые — точно бесы. И все ненормальные — чем-то щёлкнут, и из шланга огонь! До второго этажа! Стёкла плавились и прямо по стенам стекали. А если кто-то выбегал из подъезда — люди же затаились в домах, — то прямо по нему из этого шланга — огнём, без разбору, а сами смеются, представь себе. И вдруг, на такое страхолюдство — и кирпич, ну невозможно же выдержать!