Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 149 из 160



Ну вот. Давай они стрелять. Остальные немцы! По окнам, по стенам… везде и всюду. Ругаются! Этого, полыхающего — повалили всей стаей, видно, пламя сбивали. Бак его об кирпичи так и загудел… Потом ринулись, оцепление сделали, свистеть в свистки стали — подмогу зазвали — трёх на велосипедах. А ещё собаку.

Мы бежать. По чердаку, к себе. А люди снизу кричат, выстрелы… Кто-то на Сенке надрывается: «Друкарню жгут!» «Артшколу подзорвут! Тикайте!» А нам с Адой тикать некуда получилось — внизу же немцы… Во всех подъездах, и с разбитой стороны тоже. Оцепление это, собака неистовая вся. Мы к себе… Домой. Там уже дым — ведь подожгли уже. Ада хотела в шкаф…

А тут вдруг скрежет, стена открылась, я сейчас думаю — может, там трещина была? Смотрим — какой-то мальчик нестриженый… в штанах синих, дурацких. С чёрного хода прокрался, наверное, лез по этим развалинам. Очень злой.

«Вы точно хотите в Яр, — говорит. — Две ненормальные дуры. Почему с бабушкой не пошли?»

«Откуда про нас с бабушкой знаешь? — я говорю. — Может, мы захотели остаться».

А он в ответ:

— Наверное, навсегда?

А Ада ему:

«Мы армию должны дождаться. Красную! Ты, парень, кто? Наш?» А он нам так высокомерно: «Более чем». Ты себе представляешь?

— Бо… Очень даже, — ответил я, негодуя внутренне на «штаны дурацкие».

— А потом… — Она замолчала. Кошки мурлыкали у меня на руках — настоящая и нарисованная. — Потом мы пошли за ним, — сказала мама. — Куда-то. Там холодно было. Очень. И лестница вверх. Гудела как железная, но на самом деле каменная была — я потрогала. Он нас вёл-вёл… По-моему, потом мы вроде как спустились, вышли из подъезда — и оказались у брамы, ну… в самом начале улицы нашей. Ада галошу нашла.

— Волшебную, да? — осведомился я.

— Ты не представляешь даже… — сказала мама.

— Да где мне, — ответил я. — Фантазии ноль.

Она вздохнула.

— Я не люблю про войну. Давай я тебе что-нибудь другое? Из мирного…

— Хорошо, из мирного… — зловеще начал я.

— Ох, — сказала моя проницательная мама. — Ну, хорошо! А всё Ада! Значит, так, слушай внимательно и не перебивай.

После войны… Когда мы тут пережили эту реконструкцию… реставрацию… Чёрт-те что. Ну вот, комнату у нас отняли — в счёт соседней квартиры. Остались мы тут в большом количестве. Тётя Инна, мамы… бабушки Гали сестра, ну, она на самом деле Алина — ты же помнишь. Всё время с нами, получила в войну туберкулёз… Ездила лечиться в южный город Аккерман и там за военврача вышла замуж…

— Даже не областной центр, — буркнул я.

— Зато какой замок! Они там домик купили, сад завели… Ну и… Вот. Ты же знаешь и был там. А у нас же теперь дядя Боря и Ида, и Феликс. Мама сама себя опять перевела на казарменное положение. В интернате и спала, и ела. Потом было чуть квартиру не получили на Шовкобуде, ну, там, где до войны мама с папой учительствовали, были. Но мама… она сама, вот говорила тебе, высказалась против. Категорически. А обстановка была нервная. Шли слухи — выселение евреев. К Иде придирки в школе пошли, со староства сняли. Да и у меня в классе… Хотя она и не похожа, и фамилию они мамину взяли — Гедеоновы, чтобы как все мы. Сейчас подумала только — ведь у мамы оба мужа её фамилию взяли, только папе сразу с ошибкой записали, так и погиб Гедиминовым… Ну, вот… Маме стали делать страшные глаза, повторять шёпотом: «Вы хоть сама спаситесь…» — или вот: «Нажилилась! Ничего, теперь посмотрим!» А потом…

Потом выехать стало можно, уже после… Были разговоры… долгие.

Дядя Боря уламывал её сильно. И нас. Но мама ни в какую.

«Устала быть беженкой, — сказала. — Это вы переселенцы божии», — сказала. И дала ему развод. Так мы ещё долго вместе жили, вроде как по соседству, хотя всё то же самое. А потом… потом… дядя Боря и Ида выехали, с Феликсом вместе… как раз Ада замуж вышла. Потом Алиска. А потом и я.

— Как это с Феликсом? — удивился я. — Сколько ж ему лет было?



— Двенадцать, — ответила мама. — Все сильно плакали. Кроме мамы. Она ему так и сказала: «Едешь в приключения, не горюй», — и даже провожать не пошла…

Её осудили, соседи и всякие остальные. «Бессердечная, — сказали, — холодная». Ну и овчаркой обозвали — как всех нас. Не пойму, зачем ты всё это вспоминать заставил, как удалось только…

— Ты пообещала, — скромно заметил я.

— Ну, да… вышло, что слово дала… Я уже потом… после, маму спросила… Ей уже шестьдесят исполнилось — и всё в прошлом. И бабушки на свете не было… Спросила только: «Как ты выдержала?»

— А она?

— А она сказала: «Я повторяла это Идино, от Шули, заклинание: „Мне за тебя“. За всех, за вас и за него. Вот и получилось, что вы в целости, а он спасён. Не беженец, не странник, может, и с отцом своим увидится… Как знать».

Вот и всё. Теперь ты знаешь. Что ещё угодно?

— Споёшь? — подначил я.

— Кстати, попросил бы раньше, могла бы, — улыбнулась мама и поправила плед. — Не крутись, — попросила она. — Лежи тихонечко.

— Ты же пела мне, — ответил я, — когда-то. Колыбельную мне. Даже нога не болела потом.

— Для этого они и нужны, колыбельные, — заметила мама. — Чтобы не болело, и сон ровный… Давай всё-таки не про войну.

— Тогда лирическое, — скрипучим голосом сказал я. — Чтобы с эффектом. И не болело.

— Один раз во дворце был бал, — начала мама и погладила нарисованную кошку. Зверь заурчал. — Золушку смотрел, с Жеймо? Не без совпадений, но по-другому.

— Так ты по-хорошему не хочешь? — окрысился я. — Лежу тут с вывернутой ногой, и без того болезной к тому же. Между жизнью и смертью. Ещё и восемь когтей в меня вогнали, как минимум, не считая фресок… А ты мне про Жеймо — ну ни стыда, ни совести.

— У тебя, — миролюбиво ответила мама, — именно что нет.

— Наверное, — буркнул я.

— А всё оттого, что перебиваешь.

— Так бы и сказала — вступление, — не сдался я. — Кстати, какое-то бледное. Надо так: давным-давно…

— Не так уже и давно, — заметила мама, — но метро ещё не прокопали. Во дворце был бал…

Пришлось опять уснуть…

… Не так давно, возможно, в ночь на субботу, когда любой сон есть ложь — очень ненадолго, на мгновение, во сне я увидел её — в золотом сиянии погод нездешних, на высоком деревянном крыльце она стояла, улыбалась и выглядела молодой и счастливой. И сердце мое не болело от потери — потому что был я по ту сторону любых потерь. Хотя бы на миг… Теперь даже такой миг — редкость. Мама, мама — ну как же так…

Достучаться, встретить бы себя — того: окликнуть, схватить за руки, сказать: «Вернись!», «Успей!», «Спаси!» — но не получается. На зеркало находит мгла, вода идёт рябью, дым рассеивается — изображение двоится-троится, делится; видишь самого себя нечётко, где-то на самой границе зрения, зыбко — как сквозь мутное стекло. И сказать ничего невозможно. Вечно не хватает слов.

«Будем же сильны пред лицом небесных светил», — как говорил Ёж Крыштоф, пока не рассыпался.

Ночами тут, в центре города, бывает, что ухают совы. Прямо над нашим балконом. Хочу увидеть их хотя бы краем глаза… Но на улице темно, а в такие ночи как-то даже обморочно, будто во сне. Я выхожу на балкон босиком и прислушиваюсь. Ухают то над нами, то на дереве через дорогу, — и не рассмотришь. Я стою очень тихо, вглядываясь в темноту… На площадь медленно въезжает двойка, на развороте высекая искры из бытия. Я не шевелюсь и представляю, как странно выгляжу со стороны, снизу: среди ночи на балконе неподвижно стоит тощий подросток в чёрных трусах и смотрит вверх, а потом всё ниже… ниже… взгляд его ищет… ищет… словно сновида.