Страница 64 из 67
И ночью я думал об этом.
Несколько раз стены обсерватории вздрагивали, как при легком землетрясении. Я встал и поднял портьеру.
Сквозь завесу листвы и ветвей прорвались тревожные вспышки, будто рядом стартовала ракета.
Где в эту ночь наступила засуха?..
Казалось, обо мне забыли, и несколько томительных дней я провел наедине с портретами. Узнав имена изображенных на них людей, я несколько успокоился. Но к свастике я привыкнуть не мог.
"Зачем, — думал я, — мне разрешили в день моего появления связаться с шефом? Только ли потому, что я не мог выдать своего местоположения, а значит, и местоположения станции? Или чтобы шеф, услышав меня, не начал поиски? Почему меня решили убрать на другой день и отдали в распоряжение любителя цапель эгрет?
И кто стрелял над озером, потерянным в сельве? В меня стреляли, случайно попав в водителя, или именно водитель являлся мишенью?.. А чего хотел от меня Отто Верфель во время странной беседы на острове? Если он желал моего побега, то почему не подал хоть какого-то вполне однозначного сигнала?.. И что это, наконец, за обсерватория?.. «Сумерки»… Это походит на код… Сумерки… Время нарушения некоего природного равновесия, когда человек перевозбужден, когда им овладевает беспричинная тревога…" Подняв портьеру, не выспавшийся, усталый, я смотрел в окно. И вдруг увидел людей.
Они шли по бетонной дорожке, под аркой лиан, и я невольно позавидовал их спокойствию. Первым шел инспектор. Очень официальный, очень прямой. В штатском костюме, который не выглядел на нем чужим, но и не казался естественным. Рядом, мерно печатая шаг, шел один из тех, кто спорил в клубе о войнах и о том, что невозможность предотвращения их самой природой заложена в наши мозги. Третьим был Норман Бестлер. Я ясно различил на его длинном лице выражение крайнего удовлетворения. Что он предложил на этот раз? Какую идею?
Я вдруг вспомнил, как был раздосадован, даже взъярен Бестлер, когда на одной из лекций в ночном дискуссионном клубе в Сан-Пауло студенты стащили его с трибуны. В тот вечер Бестлер чуть ли не впервые заговорил перед широкой публикой о нейрофизиологической гипотезе, которая, по его словам, сама собой вытекала из теории эмоций, предложенной в свое время Папецом и Мак-Линном и подтвержденной, якобы, многими годами тщательной экспериментальной проверки. Он говорил о структурных и функциональных отличиях между филогенетически старыми и новыми участками человеческого мозга, которые, если не находятся в состоянии постоянного острого конфликта, то, во всяком случае, влачат жалкое и тягостное сосуществование.
— Человек, — говорил Бестлер, — находится в трудном положении. Природа наделила его тремя мозгами, которые, несмотря на полнейшее несходство строения, должны совместно функционировать. Древнейший из этих мозгов по сути своей — мозг пресмыкающихся, второй унаследован от млекопитающих, а третий — полностью относится к достижениям высших млекопитающих. Именно он сделал человека человеком… Выражаясь фигурально, когда психиатр предлагает пациенту лечь на кушетку, он тем самым укладывает рядом человека, лошадь и крокодила. Замените пациента всем человечеством, а больничную койку ареной истории, и вы получите драматическую, но, по существу, верную картину… Именно мозг пресмыкающихся и мозг простейших млекопитающих, образующие так называемую вегетативную нервную систему, можно назвать для простоты старым мозгом, в противовес неокортексу — чисто человеческому мыслительному аппарату, куда входят участки, ведающие речью, а также абстрактным и символическим мышлением.
Неокортекс появился у человекообразных в результате эволюции полмиллиона лет назад и развился с быстротой взрыва, беспрецедентной в истории эволюции. Скоропалительность эта привела к тому, что новые участки мозга не сжились как следует со старыми, и накладка оказалась весьма чревата последствиями: истоки неблагоразумия и эгоизма — вот что прячется в наших мозгах! В каждом! И нам никуда не деться от бомбы, которую мы носим в себе.
От изъяна, допущенного природой при моделировании нашего организма…
Именно после этих слов студенты, недовольные тем, что Бестлер приравнял их мозг к мозгу лошади и крокодила, вместе взятых, стащили его с трибуны.
— Зачем вы дразните людей? — спросил я Бестлера на прессконференции, состоявшейся в тот же вечер.
Но Бестлер мне не ответил. Только легкая насмешливая улыбка чуть приподняла уголки его красивых губ.
Сейчас Бестлер шел впереди группы, но главным в ней был все же не он, и я постараюсь описать поразившего меня человека.
Плотный, невысокий, он тяжело ставил ноги на бетон и высоко задирал круглую тяжелую голову с крючковатым носом и залысинами на лбу. Губы были плотно сжаты, я видел это даже на расстоянии. И, рассмотрев гостя обсерватории (а это, несомненно, был гость, судя по выражению его лица), я ощутил чувство зависимости и страха, потому что мне показалось, что я узнал Мартина Бормана.
Каждый из нас от кого-то или от чего-то зависит. От частных лиц или от государства… Связи эти взаимны.
Но в определенные моменты одни из них довлеют над другими. Именно тогда человек совершает поступки, классифицируемые как антисоциальные, поскольку узы дисциплины, долга, морали, этики оказываются вдруг порванными… И, увидев человека, который давно стал страшным мифом Европы, я понял, что не Бестлер и не его окружение держали меня в музее, а этот нацист, хотя он, наверное, никогда и не слышал о моем существовании.
Был ли это Борман?
Поручиться не могу. Я видел его минуту, от силы — две, а потом заросли скрыли всю группу. Но кто бы ни был этот человек, опасность исходила от него, и обсерватория, наверное, совсем не случайно носила свое название — «Сумерки»…
Ночью за мной пришли.
Они даже не постучались. Вошли в комнату, зажгли свет, заставили меня встать. Никого из них я не знал — здоровые парни, хорошо делающие свое дело и не вступающие в разговоры. Они долго водили меня по лестницам и переходам, ни разу не воспользовавшись подъемниками. По моим расчетам, вершина обсерватории должна была торчать над сельвой, как бетонная башня, но когда мы попали в один из верхних этажей, стекла галереи были все так же увиты лианами…
"Сумерки", — усмехнулся я.
Когда в голову стали уже приходить мысли о том, не выведут ли меня на открытую галерею, чтобы сбросить вниз, меня втолкнули в огромную комнату, загроможденную стеллажами с книгами и скульптурами. И в центре этого интеллектуального рая я увидел Нормана Бестлера, с самым сердечным видом поднявшегося мне навстречу.
— Неожиданно, правда? — он всегда любил такие эффекты.
Не ожидая приглашения, я сел. Это его не задело.
Он с любопытством осмотрел меня, потом взял со стола пачку газетных вырезок.
— Попробуйте догадаться, что это?
— Я устал от догадок.
— Быстро! — рассмеялся он. — Это вырезки ваших статей, Маркес. И знаете, могу сказать, кое-что из них запоминается. Немногое, правда, но это не ваша вина. Газета рассчитана на один день. Этого мало. Но газета рассчитана на миллионы. Это достаточная компенсация.
Он ни на секунду не спускал с меня глаз.
— Я не сразу узнал о вашем появлении, Маркес, отсюда и трагический случай с вашим водителем, оказавшимся нечистоплотным человеком, недостойным, позорящим нашу обсерваторию. Он хотел ограбить вас, но, как вы заметили, мы сумели принять меры. Может быть, вам они показались жестокими, но вы не можете отрицать — они правильны!
Теперь от его добродушия не осталось и следа. Он смотрел на меня прямо и резко, и тяжелые брови, как сельва, нависали над плоскогорьем его лба.
— Было нелегко, Маркес, определить вашу судьбу. Вы слишком экспансивны, слишком чувствительны. Такие люди всегда представляют опасность в местах закрытых, предназначенных для точного опыта. У меня было два выхода — убрать вас или использовать вне станции.
— Убрать?