Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 49

Господь, я разгневал тебя своей неверой в тебя? И тишина. Молчание теперь стало неотъемлемой частью нашего общения.

— Так они совпадают? — повторил я.

Вопрос пронёсся сквозь тяжесть тишины, словно электрический разряд молнии, оставив в воздухе привкус обожжённой тревоги. И только всколыхнувшийся пух капюшона выдал её едва заметный утвердительный кивок, но уже через секунду она вновь попыталась незаметно ретироваться — пожав плечами.

— Я, знаешь, я, пожалуй…

Я сам не знал, что именно хотел сказать: «я пойду», «я устал», «я наигрался». «Погряз в самообмане», — шепнуло подсознание. Я помнил, с какой напыщенностью упивался в тот дождливый вечер — чёрт, да они все насквозь пропитаны серыми осенними осадками — упивался тем, что Эли отказывалась признавать сокрушительную силу моей гравитации. А что же происходит сейчас? Сокрушитель обернулся сокрушённым? Это я был крохотной планетой, безвольно вращающейся вокруг чего-то куда более могущественного. Я был зол, взбешён, однако понимал — я сам попался в её гравитационные сети, подойдя настолько близко.

— Эли… — взяв её руку и подавив вспыхнувший душевный мятеж, примирился я со своим положением, — скажи хоть что-нибудь.

— Ты же... — задыхаясь, точно астматик, неуверенно начала она, — ты же совсем меня не знаешь.

— Разве… — теперь сделав слишком глубокий вдох, задыхался я, — бывает иначе? Мы так много говорили…

— Обсуждая литературу или философию? Это не…

— Вчера мы говорили о нас и…

— Что? Неправда! — всплеснула она рукой.

— Ну, может, говорил только я… в своей голове. Но это был невероятно долгий разговор.

После которого всё встало на свои места, и в тот самый момент на меня снизошло до безобразия очевидное откровение: мои мысли навсегда лишились красоты своей независимости.

— У меня совершенно не осталось сил сопротивляться тебе, и совсем нет храбрости, чтобы признаться… — Каждое произнесённое ею слово, срываясь с губ, продолжало зябко трястись в остывающем воздухе, оставляя после себя почти незаметное маленькое белое облачко.

— У меня тоже не осталось сил сопротивляться себе, — вжался я своими губами в её.

— Нет, — перекосившись в маске отвращения, отстранилась она и попятилась назад. — Нет! — второй пощёчиной хлестнуло всё то же слово.

Поток разгорячённых речей бурлящим гейзером бешено рвался из меня наружу. «Я искренне не понимаю твоего чёртового отношения: ты держишь мою ладонь, вжимаешься в плечо, оправдываясь то ли холодной погодой, то ли желанием быть услышанной, когда намерено тихо произносишь свои «трэжоли», словно мои уши растут там, где по всем биологическим показателям должно находиться сердце. Я позволил тебе играть мной, подчинить разум и сделать из мыслей театр марионеток. Какие ещё изощрённые формы рабства удовлетворили бы твою капризную натуру? «Нет» — это не пощёчина, а презренный плевок. Словно я был прокажённым попрошайкой на бульваре Пале, сидящим где-то между Дворцом Правосудия и замком Консьержери, одетый в лохмотья... сидящий в грязи. Каждый вечер, чтобы насладиться теплом летнего заката, играющего на водной ряби реки ослепительно яркими золотыми бликами солнца, похожими на мазки красок Ван Гога — попадись ему в руки не кисти, а эти огненные лучи — ты направлялась к набережной Сены, проходя мимо обесчещенного человека, ни разу не протянув тому милостыни. Лишь брезгливо отводила нос в сторону своей тучной, нелепо разодетой пышногрудой компаньонки, заливаясь звонким смехом, который и был для меня той самой милостыней, ради которой я прозябал в грязи на бульваре Пале… где-то между Дворцом Правосудия и замком Консьержери…», — агонически кричало моё сердце. На самом же деле, похлопав по воздуху там, где совсем недавно было её плечо, я выдавил мучительное «ладно» и просто пошёл по аллее вперёд.





— Штэфан! — невнятно донёсся до меня её крик, словно я шагал по дну океана. — Штэфан! — послышался хруст снега под бегущими ногами, а потом она вцепилась в мою куртку так, как если бы мы не виделись полжизни и теперь до боли была обрадована нашей встречей. — Если я, если… — пыталась она вымолвить что-то, но снова и снова захлёбывалась слезами истерики.

Нет, только не молчание, только не эта грёбаная тишина, порождающая во мне догадки, которые теперь рушились, словно карточные дома, каждый раз, как только Эли начинала говорить. Всё, на что я был сейчас способен, так это обнять её в ответ, надеясь, что это хоть как-то сможет её успокоить. Мы походили на двух космонавтов, вцепившихся в скафандры друг друга, застывших в предрассветном густом сумраке упавшего на землю космоса и электрических звёзд, пробивающихся сквозь пелену туманностей.

— Если я… — очередная попытка оборвалась многоточием, — если я влюблюсь в тебя, на этом моя жизнь будет окончена, и я умру.

Ни одна из самых смелых моих догадок не закончила бы эту мысль подобным образом.

— Звучит так, как если бы какая-нибудь злая ведьма наложила на тебя страшное заклятье, — смахнул я с её щеки вновь выкатившуюся слезу.

— Так и есть! — разрыдалась она в полном опустошающем отчаянии. — За всё приходится платить: хочешь быть счастливым — сперва пересеки ад, хочешь любить — будь готовым потерять что-то, что стоило бы того! — заикалась она, давясь потоками слёз.

— Но это универсальная постоянная. Всеобщий закон баланса во Вселенной. Однако жить, прячась в собственной скорлупе, — это и не жить вовсе. Жалкое существование, лишённое многообразия красок и эмоций. Но ты плачешь сейчас не потому, что внезапно осознала эту истину, не так ли? — И она кивнула, не поднимая взгляда. — Ты уже давно сделала свой выбор, — уже не вопрос, но ещё один утвердительный кивок. И только сейчас я увидел, что стоял вовсе не на снегу — это был её бесшумно выброшенный белый флаг.

— Нет! — хлестнула третья пощёчина, стоило мне вновь приблизиться к её блестящим от слёз губам. — Пожалуйста, нет. Дай мне время…

— Боже, Эли, на что?! Твои правила оказались более жестокими, чем мои. Я не понимаю ни их, ни тебя, заточившую меня в своём оскорбительном безразличии — индеферонс! — так высокомерно звучащем на французском, и так безжалостно равнодушно на немецком.

И я опять сдаюсь, расцепляя кольцо наших рук.

— Нет! — с неистовой силой и болью, не размыкая влажных губ, вдавилась она в мой рот подобием поцелуя, то ли желая найти убежище, спрятавшись в спасительной тишине, то ли пытаясь заставить меня подавиться недавно произнесёнными словами. — Ты… я должна объяснить… — И вновь только истерический плач.

— Не знаю, чем заслужил такое очевидное отвращение…

— Нет!

Я начинаю ненавидеть звуки этого слова.

— Это не ты отвратителен, это я! Это я. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста... — ухватив меня за ворот и притянув вниз, стала она целовать моё лицо и губы, лихорадочно повторяя это одно слово — «bitte», отчего оно вовсе потеряло смысл, наполнившись горечью «bitter». Именно такими и были на вкус её короткие поцелуи: удивительная смесь горького алкоголя и сладкого миндаля, точно ликёр «Амаретто». Но мне было мало этих мизерных рюмок, и я перехватил инициативу. — Штэфан, пожалуйста, — оторвавшись от моих губ, она опять о чём-то горестно взмолилась: — Дай мне ещё немного времени.

И я согласился. Согласился, ничего не спросив. Я бы согласился даже в том случае, если бы она попросила меня остановить целую планету, вращающуюся по небесному циферблату, ради нескольких лишних секунд для того, чтобы она успела застегнуть ремешки своих изящных туфелек, прежде чем выйти в ослепительный свет софитов. Мне было плевать почему. Почему она нуждалась в каком-то времени: для чего оно, зачем и что произойдёт по его истечении. В ту покрывшуюся льдом вечности минуту время для меня потеряло свою величественную космогоническую ценность — я существовал вне его законов. Я был в стельку пьян.