Страница 2 из 11
Я выдохнул с облегчением. Корабли были сожжены, и теперь ничто не препятствовало мне ринуться в дебри, о которых, похоже, никто и ничего толком не знал. Однако я тут же столкнулся с новым препятствием в лице моего извозчика, благообразного малого с седыми усами, который несколько часов безропотно возил меня по Сити.
– Отвези меня в Ист-Энд, – велел я, усаживаясь на сиденье.
– Куда, сэр? – переспросил он с явным удивлением.
– В Ист-Энд, куда угодно. Трогай.
Экипаж несколько минут бесцельно катил вперед, затем неуверенно остановился. Окошко над моей головой было открыто, и извозчик недоуменно уставился на меня оттуда.
– Хотел спросить, – сказал он, – а место-то какое?
– В Ист-Энд, – повторил я. – Все равно куда. Просто покатай меня там.
– А адрес не скажете, сэр?
– Слушай! – взревел я. – Вези меня в Ист-Энд, да поживей!
Было ясно, что он не понял, но он исчез в окошке и с ворчанием велел лошади трогаться.
Нигде на лондонских улицах вы не сможете избежать зрелища самой жалкой нищеты; пять минут ходу почти из любой точки, и вы окажетесь в трущобах; но район, куда въезжал мой экипаж, представлял собой сплошные трущобы. Улицы были заполнены новой для меня, совершенно особой породой людей – невысокого роста, с изможденными или одурманенными пьянством лицами. За окном оставались мили кирпичных стен и грязных улиц, и каждый перекресток, каждый проулок открывал вид на длинную череду таких же кирпичных бараков и такое же убожество. Тут и там шатались пьяные мужчины и женщины, и воздух наполняли резкие крики и брань. На рынке трясущиеся старики и старухи копались в валявшихся в грязи отбросах, в поисках гнилых картофелин, бобов и прочих овощей, в то время как ребятишки, словно мухи, крутились вокруг кучи гниющих фруктов, засовывая руки по плечи в прокисшую жижу и вытаскивая не до конца еще испорченные плоды, которые проглатывали тут же на месте.
За всю поездку я не встретил ни одного экипажа, а мой походил на видение из какого-то иного, лучшего мира, и всю дорогу дети бежали рядом с ним и позади. И повсюду, куда ни обращался взгляд, были кирпичные стены, скользкая мостовая и неумолчный гвалт; в первый раз в жизни меня охватил страх перед толпой. Это чувство было похоже на страх перед водной стихией; и это бескрайнее убожество, улица за улицей, напоминало зловонное море, подбирающееся ко мне и грозящее нахлынуть и сомкнуться над моей головой.
– Степни, сэр, станция Степни, – крикнул сверху извозчик.
Я огляделся. Это и правда была железнодорожная станция, и он в отчаянии привез меня к единственному знакомому месту в этих дебрях, о котором слышал.
– Ладно, – сказал я.
Пробормотав что-то, он покачал головой с самым жалким видом.
– Я с этими местами незнаком, – наконец проговорил он. – Если вам не на станцию Степни, то уж и не знаю, куда вам нужно.
– Я тебе скажу, куда мне нужно, – ответил я. – Езжай вперед и поглядывай по сторонам, пока не приметишь лавку, где торгуют поношенной одеждой. Когда увидишь такую лавку, доедешь до угла и остановишься, чтобы я сошел.
Я понимал, что его терзают сомнения по поводу платы, но вскоре он натянул поводья и сообщил, что к лавке старьевщика нужно немного пройти назад.
– Не желаете ли рассчитаться, сэр? – начал он канючить. – С вас семь шиллингов шесть пенсов.
– Ну конечно, – засмеялся я. – Тогда только я тебя и видел.
– Господи ж ты боже, да это вы испаритесь и не заплатите мне, – возразил он.
Но вокруг кеба уже начала собираться толпа оборванцев, и, вновь рассмеявшись, я направился к старьевщику.
Здесь главная сложность заключалась в том, чтобы продавец показал мне именно старую одежду. После бесплодных попыток навязать мне новые немыслимого вида пиджаки и брюки он стал приносить целые кипы поношенных вещей, напустив на себя заговорщический вид и делая загадочные намеки. Он явно хотел дать мне понять, что раскусил меня, и под страхом разоблачения заставить заплатить втридорога. Или влип в неприятности, или крупный преступник из-за океана – вот за кого он меня принял, и в том и в другом случае такой тип искать встречи с полицией не будет.
Но я так рьяно торговался с ним, упирая на вопиющее несоответствие цены и качества, что почти развеял его заблуждение, и он принялся изо всех сил уламывать упрямого клиента. В конце концов я выбрал крепкие, хоть и сильно поношенные штаны, потертую куртку с единственной оставшейся пуговицей, пару грубых башмаков, которые, очевидно, служили какому-то углекопу, тонкий кожаный кушак и очень грязную полотняную кепку; однако исподнее и носки были новыми и теплыми: такие, правда, может купить себе любой американский бедолага, оставшийся без работы.
– Должен сказать, сэр, глаз-то у вас алмаз, – произнес старьевщик с притворным восхищением, когда я протянул ему десять шиллингов, после того как мы наконец сошлись в цене. – Провалиться мне на месте, если вы уже не исходили всю Петтикот-лейн вдоль и поперек. Да за эти штаны любой выкатит пять монет, а за башмаки я сам выложил докеру два шиллинга шесть пенсов, так что куртка, кепка и белье достались вам просто даром.
– Сколько ты мне за них дашь? – внезапно спросил я. – Я заплатил тебе десять монет за все и готов продать тебе прямо сейчас за восемь! Ну как, идет?
Но он ухмыльнулся и покачал головой, и хотя сделка для меня была выгодной, я с досадой понял, что для него она оказалась еще удачнее.
Извозчика я застал доверительно беседующим с полицейским, но последний, окинув меня подозрительным взглядом и особенно внимательно присмотревшись к узлу у меня под мышкой, повернулся и оставил извозчика кипеть от возмущения в одиночку. Он наотрез отказывался двигаться дальше, пока я не заплатил ему 7 шиллингов и 6 пенсов. А после этого изъявил готовность везти меня хоть на край света, беспрерывно извиняясь за свою настойчивость и объясняя, что в Лондоне ему доводиться встречать всяких подозрительных пассажиров.
Однако довез он меня только до Хайбери-Вейл, в Северном Лондоне, где дожидался мой багаж. Здесь же на следующий день я снял мои ботинки (не без сожаления думая об их легкости и удобстве) и мягкий серый дорожный костюм, да и всю остальную одежду и стал облачаться в обноски некоего неизвестного бедолаги, которому, должно быть, сильно не повезло, если ему пришлось расстаться с этим тряпьем за жалкие гроши, предложенные старьевщиком.
Я зашил золотой соверен (весьма скромную сумму на черный день) в пройму исподней рубашки и натянул ее на себя. Затем сел и прочел сам себе нравоучение о годах обеспеченной жизни, которые сделали мою кожу слишком нежной и чувствительной, потому что исподняя рубаха казалась мне грубой и колючей, словно власяница, и я совершенно уверен, что даже самый суровый аскет не подвергал себя большим мучениям, чем я в последующие двадцать четыре часа.
Остальные детали моего костюма надеть было не в пример проще, хотя башмаки, или броуги, доставили мне немало хлопот. Негнущиеся и твердые, они словно были вырезаны из дерева, мне пришлось долго колотить кулаками по их верхней части, прежде чем я смог просунуть в них ноги. Затем, распихав по карманам несколько шиллингов, нож, носовой платок, табак и немного коричневой бумаги для самокруток, я протопал вниз по лестнице и попрощался с моими друзьями, преисполненными самыми дурными предчувствиями. Когда я уже выходил за дверь, консьержка, благообразная женщина средних лет, не смогла сдержать улыбки, и ее скривившиеся губы начали размыкаться, пока невольное сочувствие не исторгло из ее горла некие звериные звуки, которые мы имеем обыкновение именовать смехом.
Стоило мне оказаться на улице, как меня поразило изменение собственного статуса, вызванное новым костюмом. Улетучились подобострастные манеры простых людей, с которыми я общался. Вуаля! В одно мгновение, так сказать, я сделался одним из них. Старая куртка, протертая до дыр на локтях, стала визитной карточкой моего класса, который был и их классом. Одежда превращала меня в одного из них, и прежние раболепие и угодливость уступили товарищескому отношению. Человек в вельветовых штанах и грязном шейном платке больше не обращался ко мне «сэр» или «хозяин». Теперь я был «товарищ» – славное до дрожи, дружеское слово, теплое и бодрое, ничего общего не имеющее с теми двумя. Хозяин! Оно попахивает превосходством, властью, авторитетом – дань вышестоящему лицу, приносимая в надежде, что оно хоть немного облегчит бремя нищеты, завуалированная просьба о милостыне.