Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 75



— Ко-о-лень-ка! Сы-ынка! Живой ты?..

Староста откашлялся: страх за себя сдавил ему грудь.

— Собирайся, Николай Христофорыч, уж отлежался. Явилась твоя свобода! — сказал он прощающе и льстя ссыльным.

Ответа не было: ни стона, ни чахоточного, сиплого дыхания.

— За-а-мерз! — закричал кто-то.

Толкая друг друга, люди бросились внутрь. На деревянной скамье, прикрытый овчиной, лежал учитель. Вечерний, снегами отраженный свет обозначил его заросшее, диковатое лицо, впросинь окрасил щеки и лоб. Он медленно сел, свесил худые ноги в валенках.

— Кто вы? — спросил у ссыльных удивленно.

— Ссыльные. Бывшие ссыльные! — поправилась Маша.

— А-а-а! — протянул он апатично. — Революционеры!

Он снова растянулся на скамье, уставясь в темные доски над головой.

— Христом богом прошу! — взмолился староста. — Иди ты отсюда, Христофорыч, иди, покудова жив… Возьмите его, матушка!

Мать хлопотала над дитятком, то гладила его по волосатой щеке, то подтыкала тулуп, чтоб не дуло, не морозило, то обнимала, поверх овчины, грудь. Взгляд учителя оставался неподвижен и горд, на губах появилась сострадательная к людям улыбка.

— Иди отсюда! — Староста потянул его за валенок. — Совести у тебя нет: детишки с наукой заждались.

— Желаю от законной власти обрести свободу! — сказал учитель торжественно. — Меня запер становой пристав, ergo[2] — освободить меня может киренский прокурор!

— Били тебя, Коленька? — страхом, тоской исходила старушка, опасаясь, что ее вытолкают, навесят замок и снова она будет бродить вокруг, мучаясь, жив ли сын. — Били?

— Самую малость, матушка, — успокоил ее староста. — С толком, как ученого: головы не касались. Нешто мы дики́е?!

4

Она молодо сновала по избе, собирала на стол, будто дело шло к щедрому застолью, а не к скудной, голодной трапезе. В печи в чугунке закипела вода, приправленная чагой, в махотке варилась картошка в мундире, на противень легли ломти хлеба, которые Катерина окропила водой и сунула к огню. У ссыльных нашлась горстка голубых на изломе кусочков сахара и немного сбереженных для старика пельменей; эти лакомства отдали двум малолетним девочкам Катерины, отец их погиб в Маньчжурии. При малых детях и Катерина казалась моложе: совсем не старая солдатка, крепкая, плечистая, тонкая в талии, с округлым и плавным стволом шеи. Ее безрукий брат, Григорий, — правую укоротило по плечо, левую выше запястья — двигался мало, зачем трудить ноги, если они не вынесут его к живому посильному делу, и Катерина суетилась по избе за двоих, всюду поспевая, все примечая светлыми, прозрачно-зеленоватыми глазами. Она терялась в догадках, кто из ссыльных муж темноволосой женщины — Михаил или тот, кого звали Иваном Васильевичем, и склонялась к тому, что, верно, второй. Может, думалось так оттого, что и ей он приглянулся больше. Он редко взглядывал на Катерину и все вскользь, но его взгляд она принимала остро, отдельно от внезапного многолюдства избы и самого течения времени. И все ей казалось, что на сироток ее он смотрит особенно, радуется им, но и тоскует, будто думает о них, смотрит и думает, знает что-то о них, об их прошлом и будущем. Катерина с ковшом воды вернулась в избу из сеней и увидела, как Бабушкин принял из рук ссыльной жакет и повесил его на гвоздь у двери.

— Чудно́ как у вас, — сказала она вполголоса, чтоб ее не услышала приезжая, — муж с женой, а будто чужие.

— Мы и есть чужие.

Катерина повела глазами по избе, по гостям: не смеется ли он над ее доверчивостью?

— Он, что ли? — кивнула на Михаила.

— И он — товарищ. Мы все друг другу товарищи. Тюрьма, ссылка, общее дело.

— Теперь-то вы вольные! — сказала, словно завидуя. — Теперь вам на все четыре стороны воля.



— Теперь нас дело приневолит, Катерина Ивановна. А мы и рады. — Он разглядывал ее, будто теперь только, после девочек и безрукого Григория, после пляшущего в печи огня и потемневших венцов сруба, пришел и ее черед. — Вы старика и Машу уложите потеплее.

— Жалеешь ее? — усмехнулась Катерина.

— Чего ее жалеть? Она сильная. Эта барышня в губернатора стреляла, чудо его уберегло.

— Человека бог бережет.

— А его — черт! Простить себе промаха не может.

Катерина вывалила из противня хлеб на скобленную до костяной белизны столешницу. Он лежал перед ними темными горбушками и рваный, и обрезками, будто несколько хозяек разного достатка сообща собрались сушить сухари: у кого и пшеничная мука еще не вывелась, а кто и к ржаной примешивал толченую кору.

— Гриша мой не бездельный, он наш кормилец, не смотрите, что без рук. — Ссыльные не понимали, каким образом калека кормит сестру с дочерьми, и Катерина гордо объявила: — Он сбирает.

— Что делает? — переспросила Маша.

— Сбирает! — удивилась Катерина непонятливости ссыльной. — По избам ходит. Христарадничает…

И побежала взглядом по рукам, не дрогнут ли, не вернут ли на стол хлеб, не побрезгают ли. Маша торопливо откусила от нищенской горбушки, подняла глаза на Бабушкина и поразилась его отсутствующему взгляду. А он на миг, с ломтем в руке, увидел русого мальчика в чунях поверх онуч, в отцовском, ненужном уже мертвому, картузе, бегущего по сугробам к избе с лукошком, полным кусочков. Видел, как вбегает с хлебом в избу, бросается счастливый к полатям, где лежит больная мать.

Он коснулся хлеба губами, словно поцеловал его, и взволнованный встал из-за стола.

— Гриша у нас тверезый, не пьет.

— Не подносят, я и не пью, — отшучивался Григорий. — А мне можно: никого, без рук, не обижу.

— Обидеть и словом можно, — сказала Маша. — Тяжко.

— А ты не обижайся, — присоветовала Катерина. — Отходи сердцем, и никто с тобой не сладит. Не злобись.

— А сама! — Григорий благодушно покачал головой. — Чуть что, как сатана…

Катерина засмеялась тихо и благостно, будто обрадовалась упреку. Правда, правда, в избу к мужу пришла кроткая, добрая, хоть к ране прикладывай, потом смерть пошла вырубать семью, кашлем, горячкой задохся первенец, свекор и свекровь в прошлую голодуху ушли, мужа отняла война.

— Испортилась я, правда, — призналась она.

Бабушкин слышал и не слышал их. Мысль снова проделывала путь от Верхоянска до этой избы и летела дальше, мимо деревень и улусов, за Урал, в родные места, и повсюду мысль и память ранила горькая нужда. Чем только живы истерзанная плоть и дух человеческий? Захотелось выбежать из избы, найти на дворе свежих лошадей, упасть в розвальни и только слышать, как свистит, подвывает ветер, как храпят кони и чьи-то быстрые руки перепрягают их у станций, живо, без отдыха, и он снова мчится навстречу судьбе. Только бы не опоздать, не явиться к шапочному разбору, быть в деле — неужели оно сделается без него?..

Заговорили о свободе, ведь и царь в манифесте помянул свободы, значит, полагал безрукий, слово дозволенное; и о том шел разговор, что если не привезут из России зерна, то и сеять будет нечем: у кого дети мрут, тот не станет беречь и последнее зерно. Маленькие руки Катерины вдруг перестали летать над столом, легли, чуть развернутые жесткими ладонями кверху, будто набирались сил перед будущей пахотой. И нисколько ее не тревожило, что некому, кроме нее, приналечь на соху, бросить зерно в оголодавшую, темную, сырую землю, — было бы зерно, она и одна управится. Взрежет, распластает, разровняет землю, пухом ляжет поле под зерно, и зазеленеет, заколосится, отплатит ей за труды, только бы зерно… И так ясно — вся, до седых волос, до ранней старости — представилась Бабушкину жизнь Катерины, что руки его сами потянулись к сонной трехлетней ее дочери, он усадил ее к себе на колени, прижал к груди, нежно погладил темя подбородком. Хозяйка вспыхнула мгновенной радостью и смущением.

2

Следовательно (лат.).