Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 105



— Соседей надо, соседи-то, здесь же они, здесь. — И голос переходит в полувизг: — Я же сама их тут видела. Сама!

— Петраченков, Петраченков! — позвали из коридора.

Петраченков стоял неподвижно. Коршак разглядел во тьме высокого парня. Тот суетливо застегнул на животе пиджак большими белыми руками, руки его тряслись — видно это было.

— Слу-шай, ты, Петраченко-о-в, ты… — наговаривал парень. — Слушай. Я приведу, приведу, но ты! Ты меня попомнишь, попомнишь ты меня. Я п-пойду, А ты — поп-помнишь…

И на это Петраченков ответил тихо и устало:

— Иди, Степан, Иди. Одни они там… Вот товарищ с тобой пойдет.

Коршак не знал Кузнецовых и потому он не думал о них. Только одни очень важные слова жили в нем и гнали его по освещенной пожаром улице: «Пацаны там, старики Кузнецовых остались».

Парень впереди горбился, отворачивая лицо от пламени, и бежал, всхлипывая… Коршак не представлял себе лиц тех людей, которых бежал спасать. Он видел только Настю, ему казалось, что вот-вот из зарева пока еще, а не из огня возникнет ее красная кофточка.

На одно только мгновение ему почудилось, что все это — сон, что он летит в машине Игнатова и заснул, и сейчас проснется: будет опять внизу дым, а впереди и выше — зеленое, невыносимо зеленое небо.

Там, впереди, куда они бежали, что-то загорелось, и ветер подхватил пламя — оно полилось ровным потоком через дорогу и уперлось сначала в изгородь, а потом взвилось над нею, над штабелем заготовленных на зиму дров, и из сумрака, словно вырезанный из светло-желтой фольги, возник дом. Его окна слепо сверкнули, посветились мгновение-другое, померкли — лопнули стекла. А пламя, как живое, ушло дальше. И второй дровяной штабель позади дома всосал огонь, и огонь поселился там, сверкая через неплотно прилегающие друг к другу поленья. Потом пробило поленницу насквозь огненными струями, как будто это вода, встретившая преграду на пути.

Широкой полосой через дорогу несло пламя, оно взвихривалось, но текло неукротимо — справа от дороги горело что-то сухое. Коршак никогда прежде здесь не был и не мог понять, что может так гореть. И вдруг почти из пламени возникли люди. Это и была Настя. Прижав к себе, сгибаясь от тяжести, жара и ветра, она несла двоих детей. Еще одного нес высокий и сухой старик в брезентовом пиджаке, за него цеплялась старуха.

Настя держала детей так, чтобы руками закрывать как можно большую поверхность их тела. Они были одеты, закутаны. И как она не выронила их: наверное, какая-то нечеловеческая сила появилась в ней! Она уже почти роняла их, когда подоспел Коршак. Нельзя было ничего расслышать из того, что Настя говорила, а она говорила, кричала, плакала, и лицо ее в зареве поблескивало от слез.

А старики двигались молча. И Настя не могла их оставить и убежать вперед. Несколько раз она порывалась вперед — ноги сами несли. И сейчас, не встреть их, этих людей, она бы побежала. Она уже думала отчужденно, что старикам не выбраться, и если она еще помедлит — погибнут и эти двое, у нее на руках. Может быть, неси она только чужих детей, Настя подумала бы и о себе, но на левой руке лежала ее дочка, а на правой — Иван, трехлеточек Кузнецовых. Она потеряла драгоценные минуты, уговаривая глупых стариков, забравшихся в подполье. Они закрылись и не хотели выходить: мол, здесь по колено воды! Настя, ссадив дочку на пол, подняла тяжелую крышку подполья: «Дурачье! Старое дурачье! Из, вас здесь получится суп. Суп для чертей. Все же деревянное кругом!»

В какое-то мгновение ей самой сделалось страшно выходить на улицу: дом-то еще не горел, а намять хранила тот огонь, который она видела за поселком, память хранила два факела на танке и тяжелый шуршащий груз брезента. Она знала того, парня, тракториста, в лицо знала, а имени сейчас вспомнить не могла: приперся как-то в магазин после семи вечера — бутылку давай, грязный, в солярке весь, с черными руками, прилавок испачкал. И вот теперь перед ее мысленным взором стоял он, этот парень, и обгорелый и живой в одно и то же время. И это подстегнуло ее. Она вытолкала стариков на улицу, сунула им старшего Кольку и ринулась сама, подхватив с полу дочку и Ивасика. Как это неестественно и странно было — не закрывать дверь, не спасать шмотья. Старики еще кричали: «Документы! Документы! Книжка там, книжка! Все, что нажили! На-а-ста-асья!»

— В контору, в контору, дурачье!

Степан выхватил у стариков ребенка.

— Вперед! — орал он. — Вы свое пожили, погибай из-за вас!



Недалеко было до конторы, они как-то внезапно оказались на площади перед ней. Здесь ползал бульдозер, кромсая забор, стенд с вывешенными графиками о выработке на лесосеках и другой наглядной агитацией. Бульдозер ползал, по дощатому тротуару, возле хозяйственных строений, окружающих контору, где суетились с ломами, баграми, топорами люди… Ничто больше не имело ценности — ничто, кроме человеческой жизни.

Тайфун прорвал танковую оборону — над полем пошел огонь, он уперся в самую броню, и оставаться здесь больше не имело смысла. Да, собственно, и сама оборона сделалась ненужной, а может быть, с самого начала все это было ненужным. И Гапич думал, что даже в таком случае поступить иначе он не мог. Он помнил по-детски доверчивое, тянувшееся к нему лицо Петраченкова, помнил лицо того человека, которого привез с собой, хотя не забывал и о своих ребятах.

Когда горел на броне лейтенант Артемьев, Гапичу с трудом удалось удержать роту на месте. Ему пришлось, перекрывая отчаянный вопль командира «Бурана»: «Разрешите вперед, товарищ майор! Я его сниму! Разрешите!..» — пришлось сказать:

— Отставить! Стоять всем на месте. Всем выполнять боевую задачу! Как поняли?

И покатилось эхом: «Понял, понял, понял…» Только «Буран» больше ни слова. И сам майор Гапич заставил себя остаться на месте — первым порывом было пойти снять горящих. Руки дрожали, когда приказывал всем стоять на месте. И губы дрожали. Он, в сущности, был таким же точно, как все ребята в танках, и связан с ними так же, как связаны друг с другом и они.

Гапич нигде не позволил танкистам сдвинуться с места, потому что уже горел мост и танк с факелом на броне возвращался по горящему настилу. А там перед мостом громоздилось что-то еще — какой-то штабель, может быть, бревна, может быть, остатки какой-то постройки. Он понимал, что его, может быть, сейчас ненавидят ребята — погибал их товарищ. Но на краю сознания у него возникла догадка: теперь уже горящему не поможешь — поздно. Гапич подавил эту догадку и сказал, словно возлагая ответственность за две эти жизни на людей, работающих позади танков:

— Там люди. Им сейчас помогут… — А потом он сказал наводчику: — Ну вот, Сережа. Твой первый боевой выстрел: разбей мост и рядом постройку — они начинают гореть.

— Попробую, товарищ майор… — проговорил наводчик. — Попробую.

И тогда Гапич начал повторять положенные и необходимые военные слова. И на ответ заряжающего: «Готово!» — услышал свой, как чужой, голос:

— О-огонь!

Снаряд ушел.

— Попал! Товарищ майор, попал!

— Попал, Сережа. Как по заказу — попал. — А сам подумал: «Мальчишка, все забыл на свете: «попал» — и рад…»

И сейчас лишь некоторое время Гапич медлил. Люди ждали армию, она пришла и сделала все, что могла, хотя, в сущности, не сделала ничего, — так думал он, видя через оптику начинавший гореть поселок. Он еще медлил и размышлял, наверное, потому, что не представлял себе, что на самом деле происходит в поселке. Тайфунный ветер не давал пламени выпрямиться во весь рост. Отсюда были видны только мерцающие вспышки, точно по поселку велась стрельба ракетами: возникнув, как небольшой взрыв, пламя стремительными оранжево-желтыми клубящимися буграми катилось дальше и дальше. И вроде бы пропадало. Затем возникало новое и тоже опадало, оставляя после себя крохотные — так казалось отсюда, издали — лохмотья огня и дыма.

Армия пришла, и теперь нужно было уводить ее, эту армию, иначе она погибнет. Но пути назад у нее не было. Единственный путь — навстречу тайфуну — вперед, в реку, в воду, здесь мелко, здесь не должно быть глубоко. Можно будет стоять на броне, если вода покроет танки по башни. И Гапич почти уже приказал сделать это. Но что-то не позволило ему продолжить приказ. И он остановил себя на словах: