Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 52

— Думаю, какими будут мужчины через сорок лет…

— А они еще будут? — спросил он.

Не шутил. Вполне серьезно. По глазам видно, что серьезно.

— Если бы у меня был сын… — начал он и вдруг сморщился. — Впрочем, у меня два сына. От первой жены и от второй.

Лика опустила голову, чтобы не смотреть на него.

— Нелепо все… Нелепо! — воскликнул он. — Я не виноват! — Несколько шагов молчал. — Нет… Я, конечно, виноват. Но я не мог… В первый раз женился в институте, на третьем курсе. Снимали комнатушку, платили из двух стипендий двадцать пять рублей. Кровать и стол. Стул был один. Когда родился сын, выкинули стол, чтобы поставить качалку. Конспекты писали на коленях. И вскоре писал только я, она бросила институт. Но и без института такая жизнь была ей не по силам. Сказала, что уедет к матери. Я согласился. Не без облегчения, надо признать. Через год она попросила развод… Рассказывать?

— Рассказывайте…

— Развелись, прошло безболезненно, отвыкли друг от друга. Сказала, что выходит замуж. Ну и правильно, сказал я. Дудки, подумал я после этого, или не женюсь, пока не получу квартиру, или женюсь на квартире… Ну, не совсем так пошло. Впрочем, пошлостью такие мысли считают те, кто углов не снимал. Однако получилось вполне благородно, ушел в работу, в клинику к Приватову попал, не до амуров…

— Но женился же?

— Женился, — кивнул он. — Моя первая серьезная операция.

Заметил ее недоуменный взгляд, пояснил:

— В прямом смысле — операция. Скальпелем. Спас. Она от благодарности влюбилась, я — оттого, что без меня это было бы тленом, распалось, не существовало… Пигмалиона переплюнул.

— Уважительная причина, — сказала она.

— Для женитьбы? Еще бы! Потом эта сентиментальная дура заела меня ревностью, шесть раз травилась, взяла клятву не оперировать женщин и еще бог знает что… И в один прекрасный слякотный вечер я сел в первый попавшийся поезд и прибыл в этот не менее прекрасный город.

— Ты сказал, что если бы у тебя был сын…

— Если бы у меня был сын, я ушел бы с ним в плотогоны.

— Тебе надоела твоя работа?

— Нет… Другое. Я ушел бы с ним в плотогоны, чтобы сделать из него мужчину… Мы выронили вожжи из рук, нас воспитывают женщины.

— Женщины всегда воспитывали, — сказала Лика. — Но устранились от воспитания мужчины.

Она не его конкретно имела в виду, а всех, и своего мужа в первую очередь. Но Садчиков принял это как обвинение себе. Лицо его побелело, он ускорил шаг.

— Все мы неучи… — проговорил он после молчания. — Когда начинаешь что-то понимать, исправлять уже поздно.

Они свернули — улица не улица, переулок не переулок, асфальтовая дорожка между стандартными пятиэтажками, единая и для машин, и для пешеходов. Поднялись на четвертый этаж и позвонили.

Открыл мужчина в майке, с такими джунглями растительности на груди и на плечах, что Лика и Садчиков профессионально им заинтересовались.

— Ну? — спросил мужчина.

— Извините, — сказала Лика. — Мы к Тасе.

— К кому? — изумился мужчина.

— К Волковой, — сказала Лика.

— Нет такой, — буркнул мужчина.

— Она что, переехала? — спросила Лика.

— Переехала, — сказал мужчина и захлопнул дверь.

— Какой экземпляр! — восхитился Садчиков и нажал на звонок.

Теперь открыла женщина, взглянула на цветы и кулек с подношениями, покачала головой.

— Но куда же она переехала? — спросила Лика.





— Да уж переехала… Сороковины скоро.

Лика и Садчиков замерли в одинаковом напряжении. Женщина спросила:

— А вы как — родня? Или так?

— Мы так… — побелевшими губами сказала Лика. — Извините…

Лика торопливо пошла по лестнице вниз, и Садчиков тоже пошел, а женщина из двери смотрела на них.

На одной из площадок Садчиков догнал Лику, взял у нее цветы и кулек, положил на пыльное лестничное окно. Лике показалось, что женщина из двери спустилась следом и взяла положенное.

Они долго шли молча. Шли по солнечным городским улицам, вместе со множеством идущих куда-то людей.

Он взял ее под руку, и она не отстранилась, а чуть прижала его руку к себе. Но они не испытали волнения от этого. Они были слишком одиноки в этот час, чтобы испытывать что-то еще, кроме своего одиночества.

Ийка хохотала до колик. Прямо-таки кисла от смеха.

За ней это водилось временами. Еще в институте, на четвертом, кажется, курсе, завалив по причине любовной депрессии третий экзамен подряд, приглашенная к ректору для вынесения окончательного приговора, она вдруг перед самой ректорской дерматиновой дверью согнулась пополам. Думали — плохо, кинулись за каким-нибудь врачом, а врача кроме ректора не оказалось, ректор ее и отпаивал, а она от этого и вовсе передохнуть не могла. После такого катаклизма всю ее любовь как рукой сняло, и месяца отсрочки для пересдачи хвостов хватило с избытком. Ректор этого случая не забыл, здоровался с ней почтительно, а через два года вспомнил об этом совсем некстати — на госэкзамене по политэкономии. Зашелся блеющим козлиным смешком, и чем серьезнее была Ийка, тем хуже становилось ректору. Сделали перерыв.

Еще Ийка ржала, получив прощальную записку от второго мужа, что-то вроде: прости, люблю другую. Только вместо «другую» уходящий муж от волнения написал «дуругую». Веселье было великое.

А сейчас Ийка сползала с кресла, услышав, что Лика ушла из дома, а прошлую ночь спала в проявительной. Особенно Ийку доводило слово прояви-тельная.

— Где, где? — в десятый раз спрашивала она. — В пр-роя-ви-тельной?..

И от несказанного удовольствия скребла кресло длинными ногтями.

Муж Васька испуганно толокся под дверью. Уже знал, что эти Ийкины смехи вроде черного пиратского флага: вот-вот кто-то с какой-то стороны кинется на абордаж.

Лика подумала: а может, и в самом деле смешно. Все на свете смешно. Зависит от точки отсчета. У Ийки счастливый характер.

Лика рассказала про лаборантку Тасю. Ийка притихла. А помолчав, возмутилась:

— Ну и что? Никто не виноват! Смерть есть смерть. Это атавизм — окружать смерть почтительностью. И похороны — атавизм. От пещер все это, от духов и рая. Произошло — значит произошло. Никогда не бывало, чтоб не происходило. Пора привыкнуть.

— Вот и привыкли, — сказала Лика.

Ийка повертелась, поискала лазейку, чтобы увильнуть, нашла:

— Здоровье не грех. Это болезнь — грех. Здоровые не могут заниматься только тем, чтобы болеть рядом с больными.

Звучало победительно. Лика молчала.

Ийка вздохнула:

— Сволочи мы, конечно.

Она вылезла из своего необъятного кресла, распахнула дверь на балкон. Позвала:

— Иди сюда!

Лика осторожно вышла. Не любила высоких балконов. Этот был на одиннадцатом этаже. Днем было скучно смотреть с такой высоты, потому что, хочешь не хочешь, возникал вопрос: неужели и ты такой же незначительный? Зато ночью картина открывалась поразительная. Всякие мелочи вроде ветхих домишек, которые, как болячки, лепились по бокам новостроек, в темноте пропадали, и во всем своем огненном великолепии выступал Город — красочное скопище освещенных окон, фонарей, автомобильных фар, аршинных реклам, установленных на крышах, — мелькающий, движущийся хаос, слитый воедино гулким, будто подземным шумом. Будто могучие провода уходили, как корни, в землю и там вибрировали и стонали, требуя соков для своего гудения и призрачного электрического цветения.

— Ничего картинка, а? — спросила Ийка.

— Ничего, — согласилась Лика. — Даже удивительно, что мы вообще существуем.

— А вот существуем! — торжествующе крикнула Ийка.

Лика напряженно слушала могучий шорох города, втягивала вздрагивающими ноздрями запах металла и дыма и чувствовала, как вздымаются под нейлоновым бельем давно рудиментарные, забытые, беспомощные, изнеженные волоски на спине и ногах, как хочется зажмуриться и сжаться в комок и бесшумно отступить, а потом бежать свободным, летящим бегом, едва касаясь босыми ногами сухих комков земли и шершавых трав, оставив позади то необозримое и чуждое, что дышит ей вслед запахом резины, пластмасс и искусственного камня.