Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 52

— От мужа? — спросил он.

— От всего.

— Живи у меня. Я где-нибудь устроюсь.

— Нет. Не хочу быть обязанной тебе по мелочам.

— Да не буду я на тебя посягать! — воскликнул он.

— Лучше посягай, — сказала она. — Но не в своей квартире.

Он там, на другом конце провода, засмеялся легко.

— Телефон хорошая штука, а?

— Как все вещи — упрощает, — сказала она. — Можно предположить то, чего нет, и отбросить то, что есть.

— И как ты благополучно протянула столько, такая умная? — удивился он.

— Не знала, что умная, — сказала она.

— Когда человек не знает, что он умен, он глуп. Глупых у меня было слишком много — они любят преданно и скучно.

— Господи! — воскликнула она. — А еще жалуются на женскую логику!

— У вас рабская манера забывать о себе. Это оборачивается одиночеством для обоих.

— Похоже, что это интересно, но я ничего не понимаю.

— А, чего тут понимать…

— Ворчишь, как старая баба… Ну?

— Сколько у меня было — полюбит, в глаза смотрит, расстелиться готова, любое желание свято, чем хочешь поступится, о себе не помнит, лишь бы мне хорошо… Черт возьми, сколько в такой ситуации людей — один или двое?

— Похоже, ни одного.

— Гм… Ты смогла иначе?

— Нужно подумать… Нет, не смогла. Ты прав… Но для меня ты первый, кто возмутился этим. Я имею в виду мужчин. Обычно вам нравится послушание.

— Не равняй меня с этими дикарями! — возмутился он.

— Почему же ты не научил своих любимых женщин тому, что тебе нужно? — спросила она.

— Опять нужно мне! А вы?.. А потом, я поумнел совсем недавно. По-моему, недели две назад.

— Садчиков, я повешу трубку.

— Не надо… А где ты будешь спать?

— На рентгеновском столе.

— Я принесу матрац.

Возразить она не успела. Раздались короткие гудки.

О господи! Садчиков по больничным коридорам с полосатым матрацем на плече…

Но пришел не он, а пожилая санитарка. Санитарка принесла раскладушку и белье.

— Вам постелить, доктор?

— Спасибо, я сама.

Лика втиснула раскладушку в проявительную, приготовила постель и села. И почувствовала себя счастливой оттого, что не ночует дома.

Потом вернулась в кабинет и позвонила в хирургию.

— Это вы? — спросил Садчиков.

— Спасибо, — сказала Лика.

— За матрац?





— За то, что ты смог не прийти.

И она положила трубку. Разделась и легла на жиденькую раскладушку. И больше ни о чем не думая, погрузилась в сон.

Утро Лика провела над заметкой. Пожалуй, если ничто не помешает, сегодня можно закончить. Теперь непонятно было, почему эта давно запланированная (по настоянию Главной) и давно откладываемая работа казалась столь нежеланной. И вообще надо привести в порядок свои дела — уж сколько не отвечала на письма, делая исключение только для сыновей, да и то не утруждая их длиннотами, взрослые парни, пусть думают самостоятельно. И сходить к Тасе, это в первую очередь. Тася была ее лаборантка, около года назад внезапно разбитая параличом. Сначала ей очень сочувствовали и таскали апельсины и сласти, потом привыкли к ее отсутствию и к мысли, что она больна, и навещали все реже, только иногда вспоминали на словах, добавляя пожелательное: надо бы сходить. Но выкроить время на то, чтобы сходить, почему-то становилось все труднее. Лика держалась, навещала чаще других.

Позвонил Садчиков, пригласил на пищеблок снимать пробу. Можно было назвать это и завтраком. Когда она подходила, он сидел за столиком, смотрел с улыбкой, был необычно тихий и молчаливый, но молчалось с ним хорошо. Питались манной кашей и овсяным кофе.

— Ты могла бы посмотреть у меня несколько снимков? — спросил он. — Завтра операция.

— Конечно, — кивнула она.

Они направились в хирургию, там тоже стоял негатоскоп. Садчиков включил его и наложил на матовый экран снимок.

Эти снимки делала не она, а ее коллега Илья Федорович, она их видела впервые.

— Двадцать семь лет… — прочитала она наклеенную сбоку надпись.

Садчиков протянул другой снимок:

— Боковая проекция…

Голос был внешне равнодушный, но Лика уловила в нем темноту, провал. В темноте билась сдавленная ярость. Боковая проекция подтверждала то же самое, несчастное, неподдающееся, что было видно и на первом. Двадцать семь лет…

Как он вчера сказал? Он сказал, что не понимает, как она могла жить благополучно. Она тоже не понимает. Нужно оглохнуть и ослепнуть, чтобы жить благополучно.

Это у меня такое настроение, подумала она. Как обожженный палец, которому все больно. Такое сравнение как будто успокоило ее, даже как будто примирило с существующим положением вещей.

В сущности, ей не хотелось думать ни о том, что сказал вчера Садчиков, ни об этой цифре двадцать семь. Если думать обо всем этом, то нужно что-то делать, что-то менять, а она не знает, что делать и как менять. И она даже почти не лгала, что не знает, она лишь торопливо упускала, что никакого знания без желания знать быть не может. Она втайне, почти инстинктивно, опасалась, что, позволь она этим мыслям укорениться в себе, пришлось бы перестать прятаться в личину жертвы, которая так удобно прикрывала ее безответственность и даже помогала встать в позу обвинения: видите, как я страдаю, как мечусь, как такие-то и такие-то условия подавляют меня и уродуют мою чуткую, столь ранимую натуру, как мои прекрасные задатки обращаются в ничто, и само собой разумеется, что никакой моей вины в этом нет. Она спешила уйти от опасного края, к которому приводили ее собственные мысли. Двадцать семь? Ничего удивительного, умирают и раньше. И нечего Садчикову превращать ее благополучие в криминал.

Когда привезли больную, она объяснила Садчикову режим работы на пульте (обязанность лаборанта, которого нет), помогла больной встать за экран. Дальше пошло бесстрастное:

— Дышите. Не дышите. Налево. Направо. Все.

Лика прошла в фотолабораторию, проявила снимки, просмотрела их в одиночестве и сказала, что больную можно увезти. Пришел Садчиков и тоже взял снимки.

— Ладно… — после молчания проговорил он, будто грозил набегающим одна на другую теням. — Ладно… — И бодро-лживым голосом: — Мое дежурство кончилось. А ваше?

— Пожалуй, пройдусь немного, — сказала она.

Они вышли в больничный дворик с чахлыми, давно посаженными на каком-то осеннем субботнике деревцами, которые никак не решались пойти в рост.

— В больнице даже деревья болеют, — проговорила она.

— Зато какие ворота, — сказал он.

Ворота заботой Главной были замечательные, две четырехугольные тумбы громадные и две четырехугольные тумбы помельче, весной мастер с подмастерьями клали их недели три, Садчиков долго уверял, что в каждой тумбе спрятана потайная лестница.

Они вышли через новые ворота на жаркую, пахнущую асфальтом улицу и остановились в нерешительности.

— У вас дела? — спросила Лика.

Садчиков пожал плечами:

— Какие у меня дела…

Она неуверенно взглянула на него:

— Я собиралась навестить свою бывшую лаборантку, она болеет…

Он улыбнулся обрадованно, не ждал такой милости. Расслабленность в его теле исчезла, он подтянулся, стал стройным и красивым. Она изумленно взирала на это превращение, подумала с сожалением: я так уже не могу. А может, и никогда не могла.

На него опять смотрели. И девчонки, и не так чтобы. Какое уж там кокетство, откровенные, беззастенчивые взгляды, будто нагишом выскакивали. Ее игнорировали полностью. Не потому, что не выглядела, а потому, читалось, что она свое получила, не все же только ей. Равенство, как-никак.

Совсем спятили бабы. Рыщут, как в голодуху.

А Садчиков был элегантен. Был рыцарь. Купил цветы. Не только ей, но и лаборантке. А можно и наоборот: не только лаборантке, но и ей. Все равно рыцарь.

Любите его, женщины! Возьмите его, отдаю даром. Лелейте его в своей материнской люльке. И через сорок лет их порода вымрет.

— О чем ты думаешь? — спросил он. Голос деликатный, такому голосу хочется отвечать.