Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 84

Вслед за ним бросились в помещение магазина и другие.

Нашелся добрый человек, пожалел затоптанного нищего, корчившегося от боли, и оттащил его в сторону.

А погромщики продолжали буйствовать.

Взмокший Назар, пригибаясь и кряхтя, выволок на спине целый мешок сахара и с грохотом сбросил на пол у окна. Вскочив на подоконник, он вышиб ногой раму. Со звоном разлетелось стекло.

— Эй, баба! Куда запропастилась? — высунувшись в разбитую витрину, заорал жене Назар. — Говорил тебе: поближе подгони лошадь.

Гыч Опонь остановил жеребца у аптеки, бросил повод и тоже устремился в магазин. Но там уже все было перевернуто вверх дном, побито, разбросано, растаскано.

В одном из углов молча копошились монахи, которых Гыч Опонь частенько видел у ворот монастырского подворья. Таща за собой увесистый тюк кожи, они пробрались к черному ходу и шмыгнули в него, как тени.

Возненавидев монахов и все на свете за то, что опоздал, что на его глазах уплыл такой славный тюк кожи, Гыч Опонь начал хватать все, что подворачивалось под руку. Подобрал приличный обрезок кожи, оброненный спешившими монахами, среди мусора раскопал несколько рыбин соленой трески, стопу курительной бумаги и разную другую мелочь. Все это он отнес в сани и прикрыл сеном.

За второй заход ему наконец посчастливилось обнаружить мешок с крупой. Вот это была находка! Ухватившись за мешок, Гыч Опонь хотел поднять его, но то ли от чрезмерной тяжести, то ли от свалившегося счастья у него подогнулись ноги и стрельнуло в спину. Что делать? Он присел и, помогая зубами, развязал мешок. Глядит — овсянка. Дух захватило. Черпая крупу пригоршнями, обезумевший от радости Гыч Опонь стал набивать ею карманы, сыпал за пазуху, в штанины.

Когда он выпрямился, его невозможно было узнать: его раздуло во все стороны так, что он еле мог переставлять ноги.

С трудом выполз он на улицу, а там его Марья затеяла драку с просвирней. Женщины вцепились в штуку чесучи и тянули ее каждая к себе. Ткань разматывалась в потасовке, но противницы не уступали друг другу. Но вот штука выскользнула из рук Марьи, и обе бабы полетели кувырком в разные стороны. Перед глазами оторопевшего Гыч Опоня мелькнули полосатые чулки просвирни и пестрые подвязки выше колен.

Наблюдавшие эту сцену разразились дружным смехом. Не удержался и Гыч Опонь, он хохотал все громче и громче.

И вдруг замер от внезапной острой боли: челюсть с хрустом сдвинулась и словно окостенела, лицо исказилось в гримасе. Гыч Опонь застонал, засипел невнятно, будто ему сдавили горло:

— А-а-а-а…

Так он стоял с открытым ртом, хоть зубы считай.

Марья, увидев своего мужа в таком виде, ахнула, хлопнула руками по широким бедрам и заголосила:

— Опонасиюшко мой, что с тобой случилось? Не пугай меня!

А Гыч Опонь тыкал себе пальцем в рот и тянул жалобно:

— А-а-а-а… А-а-а-а… — И крупа у него из-за пазухи сыпалась под ноги на снег.

Подошел Назар, посмотрел ему в рот, покачал головой:

— Челюсть вывихнул… Говорил я тебе, кум, не жадничай сверх меры.

Марья била себя руками по коленкам и причитала:

— Бедный мой Опонасиюшко! Сглазили тебя злые люди. Ойя же да ойя, что мы будем делать да как дальше жить с таким-то ртом порченым да настежь разинутым!

У Гыч Опоня от боли и обиды даже слезы выступили. Пытался он что-то сказать, руками показывал, пальцами шевелил, да глупая баба никак понять не могла, продолжала голосить:

— Да за что же нас бог наказал, Опонасиюшко? Ничегошеньки-то ведь я у тебя не понимаю и не разберу!..

Если бы мог в эту минуту, отругал бы Гыч Опонь свою бабу самым что ни на есть соленым словом, отвел бы душу. Но что можно сказать, коли рот вывернут? Не выдержав, он сам побежал к лошади, уселся в розвальни, дернул вожжами.

Застоявшийся жеребец рванул с места и понес, не слушаясь вожжей, к дому. Как ни пытался Гыч Опонь повернуть жеребца к больнице — не получалось.





Выйдя из себя, Гыч Опонь даже про боль забыл; уперся ногами в передок саней, натянул вожжи да как гаркнет изо всех сил:

— Тпру-у-у-у!

До чего же это у него хорошо получилось! Даже самому не верилось и, хотя жеребец уже остановился как вкопанный, хозяин с удовольствием повторил:

— Тпру-у-у-у!..

«Ну и ну! — подумал про себя с облегчением Гыч Опонь. — Всякое же случается на белом свете!»

Поглаживая вставшую на место челюсть, он некоторое время раздумывал, ехать ли ему к фельдшеру. Но, повернув коня, отправился за женой.

А дома его ожидала еще неприятность. Ладанов, увидев в санях награбленный товар, замахал руками и велел все отвезти обратно.

— Если оставишь, — пригрозил Ладанов, — я оденусь и уйду. Живите без меня, как умеете…

— Да ведь для вас же привез, для молодых! — пытался оправдаться Гыч Опонь, но зятек не стал его слушать. Пришлось завернуть коня обратно. Однако в город он не поехал, а свернул к своему кирпичному сараю. Там в укромном месте спрятал всю свою добычу, мысленно поблагодарив зятя за науку: домой могут с обыском прийти, а здесь ни один черт не разыщет.

Короткий зимний день угасал, когда в село Усть-Вымь, занятое беляками, въехал обоз. У крыльца дома, в котором разместился штаб белогвардейцев, остановился крытый возок, и из него вылез человек в длинном, до пят, тулупе. Повернувшись лицом к церкви с высокой белой колокольней, он снял круглую шапку и перекрестился.

По неровному, бугристому небу низко неслись облака.

Село, занятое белыми, оживленно гудело от множества голосов. То тут, то там раздавалось разухабистое пение подвыпивших солдат, фырканье и храп уставших обозных лошадей, недовольные окрики не менее уставших ямщиков.

Из-за поворота дороги вышла группа солдат в полном походном снаряжении, с ружьями на плечо. Молодой звонкий голос запел, остальные подхватили знакомый напев:

В песне, звучавшей бодро, была бесшабашная удаль. Но слышалась в ней и щемящая сердце тоска.

Человек в тулупе некоторое время следил глазами за солдатами, прислушиваясь к словам песни:

Надевая на голову круглую боярскую шапку с бархатным верхом и хмуря рыжие брови, он подавил вздох, направился к крыльцу дома, над которым лениво болтался флаг. В этом доме помещался штаб Орлова.

Часовой у крыльца беспрепятственно пропустил человека в тулупе, узнав его, а усатый фельдфебель в теплом английском полушубке военного покроя выскочил из помещения на крыльцо и, выпятив грудь, гаркнул, точно петух на насесте:

— Здравия желаю, господин губернатор!

Прибывшему нравилось такое приветствие. Он остановился перед фельдфебелем, спросил участливо:

— Как тебя звать, орел? Из каких мест?

— Фельдфебель Чуркин, ваше превосходительство! Донской казак! — прикладывая руку с тяжелой казацкой нагайкой на ремне к мохнатой папахе, по-военному четко ответил усатый казак. С одного боку у него висела шашка, с другого — револьвер в старенькой кобуре.

— Далековато, братец, далековато до вас! — любуясь отличной строевой выправкой, заметил Латкин. — Как же тебя занесло в наши края?

— На германской воевал, а потом с особым корпусом попал во Францию. Год назад привезли в Архангельск, а оттуда — вот к вам прикомандировали новых солдат обучать.

— Есть ли кто у тебя дома?

— Отец и мать, жена, дети… У отца земли было более ста десятин, двенадцать коняг с жеребятами, двадцать волов. Жили хорошо.

— Все мы жили хорошо, а потом пошло прахом. И у вас, наверное, все поотбирали красные? Отца, конечно, расстреляли, а жену комиссары испоганили. Ведь так? — беспощадно ранил Латкин казака в самое сердце.