Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 124

«Так надо», — уже мягче повторила она.

«Не спорю, может быть, что-то и следует заменить, — согласился он. — Но, разрази меня бог, я не вижу смысла в том, чтобы переименовывать французские булки. Ей-богу, они от этого не станут вкуснее!»

«Папа говорит: лес рубят, щепки летят!»

Ах вот откуда ветер дует! Выходит, ее отец время от времени еще и что-то вещает… Неприязнь к этому нелюдимому человеку мешала, уводила в сторону, и Ипатов решил больше не думать о нем, тем более что сейчас было не до него.

Они поднялись на второй этаж, и тут он спохватился, что ему надо направо, а ей — налево. В четверг не было общих лекций, одни семинары, встретиться можно было только в перерывах, да и то не всегда — то преподаватель задержит на несколько минут, то какое-нибудь очередное мероприятие в группе.

«Ну так как же?» — спросил он.

«А… ты об этом! — вспомнила она. — Что ж, сходим!»

«В полседьмого у Казанского собора?»

«Собор — большой», — напомнила Светлана.

«У Барклая де Толли. Он ближе!»

«К чему ближе?» — не поняла она.

«Потом скажу!» — бросил Ипатов, заметив, что к их разговору прислушиваются.

Она пошла в свою сторону, он — в свою.

Потянулись долгие и нудные часы занятий. Но это не помешало Ипатову впервые за время учебы схватить две двойки. По латыни он забыл перевести отрывок из речи Цицерона против Катилины, собиравшегося захватить власть в Риме. Латинист внимательно посмотрел на смутившегося Ипатова поверх очков и не сказал ни слова. Но пометку какую-то в своей тетрадке все-таки сделал. Зато старушка-немка, узнав, что он не выполнил домашнего задания, произнесла целую тираду.

«Воевали вы, судя по вашим наградам (Ипатов оторопело уставился на нее: он вообще никогда не носил ни своих двух орденов, ни своих четырех медалей. Откуда ей известно о них?), лучше, чем в последнее время готовитесь к занятиям. Надеюсь, на большее, чем двойка, вы не претендуете?» — закончила она.





На большее он не претендовал. И она, прямо обожавшая своих учеников-фронтовиков, нарисовала против его фамилии крохотного-крохотного лебедя — такого и в микроскоп не разглядишь.

Самое странное, что он в эти дни и не вспомнил о домашних заданиях.

Неприятности с учебой в избытке компенсировались предстоящим свиданием. Впрочем, Ипатова ожидал еще один сюрприз — не столь приятный, но все же польстивший его мужскому самолюбию. Во время одного из перерывов к нему смущенно подошла незнакомая девушка и протянула записку: «От Жанны!» Он с некоторым любопытством, но в целом равнодушно развернул ее и увидел стихотворение, написанное почти детским почерком:

И вместо подписи — «ЛИИВТ» (что означало, как сообразил Ипатов, Ленинградский институт инженеров водного транспорта). Стихи были слабые, очень слабые, но Ипатов то и дело перечитывал их украдкой. Оказывается, глаза у него «далекие и прекрасные». Кто бы мог подумать…

Говорят, иногда помогает массаж груди. Надо только долго вращать — не то по часовой стрелке, не то против, точно не помнит, — в области левого соска. Вращать до непослушности пальцев, до синяков, до тех пор, пока вся внутренняя боль не перейдет в наружную. Ипатов расстегнул рубашку, и его пальцы погрузились в заметно отвисающее, дряблое, немолодое тело. Еще утром, когда он в одной майке и трусах после зарядки прохаживался по квартире, пятнадцатилетняя дочь Маша не удержалась от ехидного замечания:

— Папа, тебе скоро придется покупать лифчик!

Он тут же смутился и ушел в свою комнату. Там снова принялся приседать, и так и этак поворачивать туловище, сгибаться и разгибаться, отжиматься одними руками…

Потом он долго не мог отдышаться. Плюхнулся на стул и так сидел, жадно заглатывая ртом воздух. В этой жалкой и беспомощной позе и застала его забежавшая попрощаться перед школой Машка. Надо было видеть ее мордашку, чтобы понять, как он ей дорог. Там был написан такой страх, что Ипатов сам перепугался не на шутку. Но он нашел в себе еще силы улыбнуться и сказать Машке, что взял слишком быстрый темп и вот теперь пытается наладить дыхание. Он видел, что она и верила ему, и не верила. Однако время поджимало (ее дневник и так был испещрен записями о том, что она систематически опаздывает на уроки), и она заторопилась в школу. Но до самых дверей не спускала с него своих жалостливо-недоверчивых глаз. Может быть, от этого взгляда и полегчало ему тогда? Вот кого бы сейчас сюда. Только бы прижаться щекой к ее детской, перепачканной чернилами ладошке. За всю жизнь у него не было человека более близкого и родного, чем она. Нет, были еще папа и мама, которых он потерял так давно, что они уже почти не снятся ему. Но родители — совсем другое. Да, славная у него дочурка. Одно беспокоит его, что такая худущая. Худущая и длиннющая. Она же, вопреки здравому смыслу взрослых, даже гордится этим. («Папа, смотри, я уже тебя догнала!» Фигушки! До его ста восьмидесяти пяти ей еще пыхтеть и пыхтеть! И все же… Или: «Папа! Мы втроем — я, Татка и Лариса — в твои старые брюки влезли!» Подумать только, втроем в одни брюки. И смех и грех!) Мысли о ней согревают сердце, и боль как будто отступает. Пусть ненадолго, пусть всего на несколько минут, но отступает. Конечно, он еще трет и трет свой разнесчастный сосок, сперва по часовой стрелке, а потом, когда не помогло, против. Скоро, кажется, дотрет до дыр, уже занемела рука, а боль все тычется, как живая, мордой о грудину. Если и суждено ему помереть на этой чертовой лестнице (не в пролете, как могло быть тогда, а совсем прозаически, сидя на ступеньках), то он бы хотел, чтобы в эти последние минуты с ним была Машка. Не жена, которую он не видит месяцами (она работает директором картины и, как он подозревает, путается то с одним, то с другим режиссером. Недаром над ее столом висит изречение: «Жизнь коротка, а искусство вечно»). Не сын, который больше озабочен тем, что скажут или подумают его сановитые тесть и теща. В конечном счете, все равно, где  э т о  с ним случится, дома ли в постели, на больничной ли койке, в кресле ли перед телевизором или на этой — будь она неладна! — лестнице, лишь бы напоследок прижать к губам тонкую, с проступающими косточками руку дочери. Впрочем, окажись Машка здесь, она бы не сидела сложа руки. Мало того, что вызвала бы «скорую», но еще обежала бы все квартиры, сверху донизу, и, надо думать, где-нибудь раздобыла бы несколько таблеток валидола или нитроглицерина. Может быть, не так уж много и надо, чтобы изгнать боль.

И только потом, когда ему стало бы легче, насмешливо сощурив свои и без того небольшие (из-за близорукости, которой она страдает с детства) глаза, предъявила бы ему свой дочерний счет:

— Итак, кто она?

Вот и отвечай ей, спустя тридцать пять лет после случившегося, на этот вопрос…

Едва они спустились в ресторан, как на них обрушились резкие запахи кавказской кухни, грохот каких-то музыкальных инструментов и тот самый, столь привлекающий Ипатова, полумрак, раздираемый на части множеством человеческих голосов. Оба остановились в нерешительности, не зная, за какой из столиков лучше сесть. И хотя свободных мест было еще достаточно, отпугивало соседство с изрядно выпившими и чрезмерно шумными любителями восточной экзотики. Незанятых столиков, похоже, не было.

В отличие от Ипатова, который был как на иголках, Светлана холодно и надменно взирала на весь этот пьяный ресторанный ералаш. Она, как всегда, была поразительно хороша. Элегантное серое шерстяное платье, которое Ипатов видел на ней впервые, украшала ниточка дорогих кораллов. Черные лакированные лодочки и черные ажурные перчатки, безукоризненно обтягивающие руку, как-то удивительно точно дополняли ее наряд. Первым Светлану увидел и уже не мог оторвать взгляда немолодой толстяк, сидевший за крайним столиком. Затем на нее стали пялить глаза два молоденьких летчика, по-видимому только что выпущенных из училища. Потом ее принялась рассматривать с ног до головы средних лет дама в вечернем платье. И обернулся целый столик — не то студенты старших курсов, не то аспиранты. За компанию, разумеется, разглядывали и Ипатова.