Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 46

Но прежде чем она словно нехотя уронила лицо навстречу его губам, Сван сам какую-то секунду обеими руками удерживал его на расстоянии. Он медлил, чтобы его мысль могла поспеть за мечтой, которую она долго лелеяла, узнать ее и уследить за ее осуществлением: так зовут родственницу, чтобы она поучаствовала в успехе ребенка, которого она всегда от души любила. А кроме того, может быть, Свану хотелось бросить последний взгляд на лицо Одетты, еще ему не принадлежавшей, еще даже не целованной ни разу, — так, уезжая навсегда, смотрят в день отъезда на пейзаж, который хотят унести с собой в памяти.

Сван пытается перегнать настоящее, чтобы отметить для себя моменты из прошлого, в которые он давным-давно предвкушал поцелуй, что вот-вот случится, и, соответственно, пытается связать прошлое с настоящим, одновременно всеми силами отсрочивая это самое настоящее через взгляд на него как на миг, который слишком скоро превратится в воспоминания о прошлом. То, что в ту же ночь Сван оказывается в постели с Одеттой, кажется столь случайным и столь предрешенным итогом, что Пруст, в остальных местах крайне дотошно описывающий все детали, здесь полностью от них отказывается, отделываясь одним пустословием и называя случившееся «телесным обладанием — при котором, собственно, никто ничем не обладает». Опыт и осуществление желаний в настоящем времени либо непосильны перу нарратора, либо попросту неинтересны, его куда больше занимает то, что могло бы произойти в ближайшем несбывшемся, которое с легкостью может выскользнуть из руки, и то давно ожидаемое «может произойти», которое происходит прежде, чем мы это осознаем.

Вот так выглядит типичная временнáя зона Пруста.

Вордсворт, духовное мировосприятие которого во многом схоже с мировосприятием Пруста, долго дожидался сокровенного мига, когда, на перевале Симплон в Альпах, он наконец-то окажется одной ногой во Франции, а одной — в Италии. Когда он спросил у местного крестьянина, когда же настанет этот вожделенный миг, тот ответил, что вообще-то Вордсворт уже пересек Альпы. Предвкушаемый момент настал, но Вордсворт его не зафиксировал. Проваленная попытка пережить то, что Вордсворт ожидал пережить на пути в Италию, выглядит своего рода упущением. Будущее существовало, потом это будущее стало прошлым, а настоящего не было вовсе. Тем не менее по итогам этой провальной попытки пережить духовное прозрение Вордсворт пишет один из самых пылких гимнов воображению, проблески которого «явили нам незримый мир». Ошибка, утрата, упущение, провальная попытка испытать нечто в настоящем может восприниматься как минус кабинетным фрейдистом, но у Пруста процесс письма об этом минусе превращается в плюс.

Подобным же образом то, с какими трудностями и неохотой человек переживает опыт, вместо этого прибегая к тому, чтобы репетировать, отсрочивать, ритуализировать и в конечном счете «дереализовывать» этот опыт, и является источником эстетики Пруста. С одной стороны, перед нами отчаянная тяга ухватить, удержать (глагол tenir для Пруста ключевой), обладать, а с другой — недоверие к неполноценности опыта, которое заставляет Марселя пускать в ход всевозможные ментальные стратагемы, чтобы либо отсрочивать, если не полностью подавлять неизбежное разочарование, которое из опыта проистекает, либо заставлять себя отказаться от того, чего ему, по собственным опасениям, хочется слишком сильно, но он знает, что вряд ли сможет это получить или на момент получения остынет к желаемому. После долгой тяги к чему-то ему случается убедить себя в том, что он никогда этого не хотел.

Марсель смотрит с улицы в окно дома Свана, ему очень хочется, чтобы его пригласили войти, хочется стать частью внутреннего круга Жильберты и ее родителей. И вот он наконец оказывается среди них и становится завсегдатаем — и теперь, глядя изнутри в то же самое окно, некогда сулившее совершенно непредставимые радости, он видит людей, которых мучают те же сомнения и страхи, которые мучали и его, пока перед ним не открылась дверь.

Окна, чей сверкающий, уклончивый и поверхностный взор, напоминавший мне взоры семейства Сванов, когда-то ограждал меня снаружи от сокровищ, не мне предназначенных, — теперь, в хорошую погоду, проводя всю вторую половину дня с Жильбертой у нее в комнате, я сам распахивал эти окна, чтобы впустить немного прохлады и рядышком с подругой поглазеть на улицу в дни приемов у ее матери, глядя, как подъезжают гости, а они часто, выходя из экипажа, взглядывали наверх и махали мне рукой.

Не знаю, описан ли этот третий момент у Пруста, но у меня в голове он присутствует неизменно: я убежден, что, поняв, как рады ему у Сванов, Марсель сразу начинает смотреть в окно и видеть себя в будущем в образе чужака, что стоит на тротуаре и смотрит на окно комнаты, которую так хорошо знал, но в которую теперь ему вход заказан.





Между памятью о том, как его тянуло попасть в дом к Сванам, и реальным туда попаданием колышется неспособность — а может, и нежелание — одновременно и насладиться настоящим так, чтобы не упустить из виду его предвкушения, и подвергнуть его дереализации, чтобы надежнее защитить себя от боли и разочарования. В итоге никто уже не в состоянии «постичь свое счастье»:

Вероятно, при столь полных совпадениях, когда реальность так тесно примыкает к тому, о чем мы долго мечтали, она полностью заслоняет от нас эту мечту… хотя для полного и осознанного счастья нам бы хотелось, напротив, чтобы в тот самый миг, когда желания наши уже исполнены, они сохраняли в наших глазах весь свой ореол несбыточности. <…> Я годами мог считать, что ходить в гости к г-же Сван — зыбкая прекрасная мечта, которая никогда не осуществится; но стоило мне провести у нее дома четверть часа — и вот уже зыбким и неправдоподобным стало мне казаться то время, когда я был с ней незнаком: оно превратилось в гипотетическую возможность, которая развеялась после осуществления другой возможности. И как я мог воображать себе столовую г-жи Сван как некое непостижимое, недоступное место, если любое движение моего ума порождало образ всепроникающих лучей, которые испускает назад, в мое прошлое, вплоть до самых незапамятных дней, тот омар в белом вине, которого я недавно ел?

Марсель даже начинает тосковать по воспоминаниям о своей тяге в дом Сванов. Вот только препятствием к извлечению на свет памяти о том, чего ему когда-то так хотелось, стоит его нынешнее присутствие в этом доме:

Но мысль даже не может воссоздать исходное положение вещей, чтобы снова сравнить его с нынешним, потому что она лишилась свободы действий: то, что мы с тех пор узнали, воспоминания о первых нечаянных минутах радости, слова, которые мы слышали, преграждают сознанию путь и приводят в действие не столько наше воображение, сколько память…

Именно это постоянное движение по восьмерке и укореняет (за отсутствием более подходящего глагола) универсум Пруста в некоем подобии реальности — преходящей, переменчивой, неощутимой, но все же реальности. Самые проникновенные прозрения Марселя, его наивные заблуждения и пустячные парадоксы все строятся на его нежелании — или неспособности — воспринять и оценить обыкновенный опыт или, иными словами, вписаться в ход обычного линейного монохронного времени. Он постоянно цепляется за предчувствие чего-то большего, чего-то, что нужно к себе притягивать, чего и вовсе не существует в нормальном времени, — и оно немедленно прыснет прочь, едва лишь возникнет возможность его схватить. Всё, от его нарратива до стилистики, завязано на выжидание, ретроспекцию и, разумеется, предчувствие ретроспекции.

Когда отношения между Марселем и Жильбертой наконец начинают портиться и он понимает, что она от него отстраняется, он принимает решение не появляться в доме у ее родителей и всевозможными способами ее избегает, когда ему все-таки приходится там бывать. Изображает равнодушие. Но с любовью Марселя все происходит так же, как и с поцелуем Свана:

…я знал, что когда-нибудь разлюблю Жильберту, знал даже, что она об этом пожалеет и будет пытаться меня увидеть; у нее это не получится, но уже не потому, что я слишком ее люблю, а потому, что я наверняка буду любить другую женщину, буду желать, ждать эту другую часами, из которых ни одного мгновенья не посмею потратить на Жильберту, ведь она станет мне не нужна. <…> Страдание помогало мне догадаться об этом будущем, в котором я уже не буду любить Жильберту, хотя воображение еще отказывалось мне его показать; но, наверно, еще не поздно было предупредить Жильберту, что оно постепенно воплотится в жизнь, что это неминуемо, неотвратимо, если только она не придет мне на помощь и не убьет моего равнодушия в зародыше. Сколько раз я готов был написать Жильберте или пойти к ней и сказать: «Берегитесь, я решился, эта моя попытка — последняя. Я вижу вас в последний раз. Скоро я вас разлюблю».