Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 123

Не только эта раздвоенность положена в основу произведений о пророках. В свете опыта прошедшего века змеиноязыко двоится сам пророк. В сакральной фигуре, избранной нести крест высшего знания, проступает дьявольский силуэт вождя, жаждущего за счет знания — избраться. Пророк — стихийное озарение, вождь — пропагандистский расчет. Пророк — тот, кому открылось: он всегда находится в ведении некой высшей, надчеловечной правды. Вождь, напротив, даже в мудрости еретик. Это самопровозглашенный вестник, неблагословенный и потому сам себе сомнительный. Бог для учеников, он ежится от подозрений в возможности иной власти, как монарх-узурпатор.

Наконец, пророк — это учитель, пробуждающий волю и силу правды в самом ученике. Вождь — это лжеучитель, завладевающий душами в ущерб их свободе. Иными словами, паства вождя — это стадо.

Один из главных мотивов произведений о пророках — догадка о том, что мы сами провоцируем пророка обратиться в нашего вождя. Тоска по пророку означает, конечно, не тягу к нему самому. Пророк не сам по себе спаситель, он только звонок не им заведенной правды. Звенит, будит — а ты вставай, собирайся спешно, не упусти шанс вовремя покинуть ветшающие стены прежней судьбы. Вождь тормозит на пороге: чего суетиться — если так сладко проспать?

Пророк злой, чего-то учительски требует — вождь смиряет, баюкает нашу волю. Вождь берет на себя наши грехи, наши сомнения, наши дела. Я все улажу, верьте мне, усталые люди — слишком усталые, чтоб двинуть хоть извилиной, хоть ногой.

Наш поиск высшей правды вступает в противоречие с поиском ее земного источника. Пророк — золотая рыбка, пророк — царь иудейский. Прилетит вдруг волшебник…

… и — бесплатно? — покажет, что выбор между египетским рабством и блужданием по пустыне — не так уж и ясен, когда задевает лично тебя.

Кустарь и фабрикант

Наступившее время биологической постистории, когда человек утрачивает желание творить и осмыслять себя, оказывается в центре пророческих сюжетов Маканина и Мейлахса. Даже главные их герои второстепенны — по сравнению с катастрофой, увенчавшей тысячелетия пути человечества. Волей авторов герои-пророки, отважившись воевать эпоху, послужили только раскрытию ее сути и стали ее завершающими жертвами. Они последние субстанции духовной боли, положенные на алтарь тотальной комфортности, последние слезы, пролитые над человечеством, которому отныне дано будет несолоно хлебать свою рецепторную радость.

Время катастрофы в произведениях Маканина и Мейлахса обездвиживает человека, довершает его падение. Оно становится временем гуманистического провала, того самого, от которого так истово заговаривал нас Карл Ясперс в своем осевом труде. Потеря человеком своей предельной сути считается доказанной, и тот факт, что эпоха не благословенна пророками, выглядит последним знаком торжества биологии над духом, природы над историей.





«Пророка» Мейлахса от «Предтечи» Маканина отделяет чуть ли не четверть века. Четверть века, за которые устарели реалии и Москвы, тогда только набиравшей темпы экспансии, и страны, где разворачивается действие маканинской повести, а мелкобуржуазные пороки ее статистов приобрели недюжинный капиталистический размах. Изменился и сам Маканин: только узнаваемая мощь глубокого ума роднит это сочувственное, проникновенное, не стесняющееся боли за самого жалкого персонажа произведение с более поздними текстами писателя. Пожалуй, будь повесть «Предтеча» написана позже, она приобрела бы в безжалостности, в просвечивающем, как прошивающем, образы рентгенном свете концептуальности, в тошнотворности маканинской толпы, надвигающейся — все с большей силой и абсолютностью — на неумолимо охладевающего к людям маканинского героя.

Но созданная тогда, в восьмидесятых, легенда о «Предтече» выглядит точкой отсчета. От нее до «Пророка» Мейлахса — долгий вектор духовной тенденции.

Маканинский знахарь Якушкин — пророк в самом простодушном, прямом смысле, прощальный подарок уходящего в небытие наивного времени. Рассказывая об этом последнем опыте жития в эпоху торжествующего житейства, писатель иронично колеблется между чудом легенды и рассудочностью бытовой хроники. Читателю не забыть два белых халата, высверкивающих из-под пальто молодых врачей, этих непризванных апостолов, что бегут к метро за удивительным стариком, на их глазах в полмесяца вылечившим себе перелом ноги с помощью голодания, зубного порошка и тмина! Но подобные сказания о чудесных проявлениях силы знахаря и смирении ошеломленной им науки недаром вынесены автором в конец книги, в поминальное слово, в утешение нам, уже прочитавшим о том, как на исходе жизни знахарь потерял свой дар, силы и преданность последних учеников. В его образе не возвещение торжества божественной воли, а последний, перед тем как заделать ход с той стороны неба, брошенный нам укор. Пророк Маканина потому и приходит в будничном, прикладном образе знахаря, с этим смешным именем и крепким обывательским прошлым, что только в таком масштабе правда могла еще проникнуть в наш теснимый комфортом мир. Волей Маканина мы вместили в себя народного целителя, эту робкую, естественническую потугу на мистику. Мейлахс уже не побеспокоит — впишет пророка в обстановку нового времени как оригинальный дивайс.

Книга петербургского прозаика Павла Мейлахса (М.: Время, 2006) названа вызывающе. Роман очевидно вписывается в контекст ранних произведений автора — недаром и главный герой воспроизвел этот ряд, скрыто процитировав названия рассказа, повести и романа Мейлахса в одном из ключевых высказываний («Сначала я хотел раствориться в них, потом противопоставить себя им, потом властвовать над ними. Придурок. Избранник. Пророк»). Но если на роль «придурка» сегодня сгодится каждый, а «избранником» не возбраняется себя вообразить никому, то «пророком» в наш век назваться — это не просто эксклюзив. Эпатаж. В книжном магазине книга с таким названием сразу привлекла мое внимание.

Но и помимо обложки книге есть чем удивить. Ее адресат неуловим, как образ главного героя или — равно — мира в его глазах. В идейном плане (а книга «Пророк» на-гора выдает пророчества) роман выглядит не только вторично — даже дешево. Речи его героя — это давно известные парадоксы о культуре, блуждание в трех соснах милитаризма, инфантилизма и антилиберализма, псевдобунтарские выкрики, кичливо набранные ВОТ ТАКЕННЫМИ буквами… Не соблазнят ли они читателей, подсевших на книги типа «Ницше за пять минут» и «Всемирная философия в рисунках»? И не оттолкнут ли ту меньшую числом аудиторию, которой только и будет внятно едва доступное, интеллектуальное, трудное исполнение романа?

Чувственные вопли идеологических банальностей водят за нос: роман бесстрастен, как безвоздушен. Образность его скупа, а психологизм настолько рассудочного происхождения, что подобен графическому построению. Это и есть роман-построение, роман-исследование, зависающее между схемой и притчей. Если вы захотите узнать о событиях в романе Мейлахса, его и читать не надо: вся конкретика зафиксирована в аннотации. Издатели, поднатужась, собрали сюда все уловляемое в конкретные впечатления содержание романа: герой, мол, «в один и тот же день разговаривает с мертвым братом, ввязывается в пьяную драку, снимает проститутку, блуждает по таинственному городу, балансирует на грани самоубийства, одновременно бросая вызов всей гуманистической культуре…». Но внешнее действие ничего не дает для понимания духа книги. Практически вся образная составляющая романа — это на самом деле фантомы, видения героя. Такие же построения, как он сам.

В этом смысле роману приходится рассчитывать на невозможно узкую аудиторию. Даже для подготовленного, а тем более для простодушного читателя он до обидного мало зрим и энергичен. Но не рассказать о нем нельзя. «Пророк» Мейлахса — это роман-симптом, и обратиться к нему заставляет не простодушное читательское любопытство: тут ведет не литература, а зреющее в тебе беспокойство основного вопроса, которое Мейлахс сумел угадать и проанализировать.