Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 123

В критике звучал вопрос: почему Криворотов перестал слагать стихи? Списывали и на несчастную любовь, и на то, что он якобы подставил Чиграшова на допросе у следователя. Причина тут, мне кажется, очевидная: творческое банкротство можно было предугадать с самого начала («Ведь есть же оно под черепом, есть, но как свихнуть мозги, чтобы облечь это дело без потерь в слова…»). Талант исчерпала сама жизнь, потекшая не по своему руслу. Допрос же Леву, наоборот, воодушевил: «Все случившееся тому порукой, что я — настоящий, всамделишный поэт».

Но «всамделишным» поэтом ему быть не суждено. Тогда кем же? Разочарование в своем творчестве обессмыслило только иллюзорного Криворотова, настоящий Лева мог бы спокойно обойтись без «стихоплетства», но не без любви: именно после смерти Ани у героя «растет убеждение, что ты опоздал, разминулся, ошибся жизнью». «Лев Криворотов умудрился влюбиться дважды в течение одной недели, и оба раза пылко. Во вздорную сверстницу и в поэта средних лет с репутацией живого классика». Мы осудили вторичность героя, но, может быть, в положительном смысле это — намек судьбы на его место преданного поклонника при ярких, манящих людях? Истинный путь, путь любви и прославления обожаемого объекта, избавляет Льва от наносного самолюбия, от оглядки на то, каким его видят окружающие: «Лев, как шут гороховый, до полного забвения самолюбия будет день-деньской метаться по городу, раскиснув от чувств к двум людям зараз и добиваясь их расположения». Это искренность преданной вторичности, радость от бытия-подле-другого.

Иллюзорный Криворотов извращает свое предназначение. От преданности переходит к предательству. Герой предал не Чиграшова — он предал любовь, а тем самым и себя самого. Предал любовь к Ане — в расчетливо-малодушном продолжении связи с Ариной. Предал любовь к Чиграшову — в «шпионских потугах» выбиться «в конфиденты гения», в тщеславном желании использовать его славу для продвижения к своей.

Кумир нашего времени. Если бы герой Маканина захотел очистить себя только от литературного тщеславия, он стал бы героем нового времени, жизнетворческим человеком. Однако драматичность его образа в том, что литературность — лишь одно из звеньев в долгой цепи противостояний, сковавшей дух Петровича. Оппозиция литературности накладывается на оппозицию обществу, актуальную для антисоветского человека. То есть протест Петровича получает сразу и социальный, и экзистенциальный смысл. Он смешивает ценности этих миров, перестает отличать идолов общества от святынь духа. Протест против литературы выливается в отказ от творчества; неприятие навязанных советских идеалов приводит к сомнению в любых общепринятых ценностях; оппозиция государству рождает отчуждение от мира; отвращение к обывательской толпе вызывает презрение ко всему человечеству. Мир, человечество, общество, государство, ценности — все это для Петровича явления одного порядка, все это не-«я», угрожающее свободному самоопределению его личности.

Маканин любуется Петровичем как иллюстрацией к своей идее о безрезультатном, но стойком противостоянии индивидуума-интеллигента бездуховной энергии, воцарившейся в современном мире толпы (снова сошлюсь на его эссе «Квази»). «Маканин вовсю сакрализует своего Петровича» (Ремизова М. «Первое лицо…»); «Не раз и не два мы замечали, что в романе нет определенной авторской позиции<…> Маканин<…> передоверил повествование герою. Но<…> избрав (эту) манеру повествования<…> Маканин просто-таки совпадает с героем<…> Как-то незаметно роман превращается<…> в апологию героя» (Ермолин T. Человек без адреса. Роман Владимира Маканина «Андеграунд, или Герой нашего времени» как книга последних слов // Континент. 1998. № 4). Маканин воспевает оппозиционных миру индивидуумов как «Божий эскорт суетного человечества», не задумываясь о сущностных качествах этого «эскорта».





Петрович, по воле Маканина, приветствует вечный андеграунд как принципиальное неучастие индивидуума в любом общественном деле, устойчивую невовлеченность личности в общую реальность: «Прочтений (интерпретаций) русского отступничества достанет на всякий вкус<…> При любом здесь раскладе (при подлом или даже при самом светлом) нас будут гнать пинками, а мы будем тыкаться из двери в дверь и восторгаться длиной коридора!.. Что до светящегося окна в самом конце коридора<…> оно не означает, кстати сказать, выхода: не означает ни выхода, ни конца туннеля, ни путеводной звезды, ни даже знака — это просто наша физическая смерть, износ тела». Но познаем дерево по плодам, а не по словам его. Меня поразила та почтительность, с какой большинство критиков писали о герое Маканина. Было ли это остаточное уважение к его писательскому статусу? Действие маканинского авторитета? Наивная доверчивость к высоким речам героя? Просто невнимание к сути образа? Недоуменный ужас — вот что должна была вызвать эта фигура, а тем более авторское любование ею, что бы там ни говорил Маканин (а он говорит, и не только в романе, но и в устных выступлениях — скажем, на прошлогоднем Форуме молодых писателей) о достоинстве принципиального бесцельного, безвыходного («ни конца туннеля, ни путеводной звезды, ни даже знака») подполья. Петровича нельзя назвать ни настоящим отшельником, ни философом, живущим исключительно духовной жизнью своего «я». Его существование так же зависимо от потребностей, как жизнь окружающей его «толпы»: у него нет семьи — но много случайных, без любви, связей; друзья его в первую очередь выступают как собутыльники, а подавление литературного тщеславия оборачивается невиданной агрессивностью его гордого «я», провоцирующего героя на два убийства.

У оппозиционного толпе индивидуума — почти гротескная озабоченность противостоянием надличному контексту: любой нажим реальности удесятеряет силу упругости его «я», провоцируя его на агрессивный ответный выпад. Его освобожденное «я» становится его новым господином: «Досадно было другое: я не сумел не обидеться. Неужели вид со стороны, взгляд и вид чьими-то чуждыми глазами все еще может меня задеть, царапнуть?»; «каково будет пережить еще и униженность? Завтрашний спрос с самого себя, чем и как завтра оправдаюсь?». Герой подпадает под власть подполья как иллюзорного «места», репутации, новоприобретенного статуса: «Через пять или десять, через сто лет (вон куда дотягивается тщеславие агэшника) я окажусь осведомителем<…> У агэшника ничего, кроме чести…» — заранее оправдывает он себя за убийство доносчика Чубисова. Это вывороченная, опрокинутая в жизнь криворотовщина, «липкая горечь» прежнего тщеславия. Иллюзорное «я» раздувается до размеров нового надличного контекста, до новой порабощающей системы, дикого культа — Петровичу от него «некуда деться; вынянченное, выпестованное всей моей жизнью, он (доносчик) загубит мое — большее, чем я». Герой воспринимает убийство как выполнение долга перед своим «я», поэтому так торжественно (и страшно) звучат его размышления об уже совершенном убийстве Чубисова: «Я опять был человек. Моя жизнь, какое-никакое мое бытие, а с ним и мое “я”, а также мои былые тексты (что еще?..) возвращались теперь к себе домой, шли вместе сереньким асфальтом, шли рядом и как бы держась за руки — как шли бы домой сбереженные в чистоте дети».

Общепринято, что для Маканина важна проблема индивидуальности, ее выживания в современном мире. «По Маканину, у человека три ипостаси: либо он безличный представитель биологического вида homo sapiens, либо стремящаяся воплотить свою уникальность личность, либо вновь безликая часть толпы, утопившая эту самую уникальность в коллективной безответственности» (Генис А. Прикосновение Мидаса: Владимир Маканин // Звезда. 1997. № 4). Между тем обостренное переживание кризиса индивидуальности в нашу эпоху: «Как задействовать ресурсы личности, растворенные в толпе? Сейчас в ходу состояние индивидуума на уровне ощущений. Почти зоология» (повесть «Лаз»), — мешает писателю увидеть путь к подлинной личностной реализации, замыкает его на идее стойкой оппозиционности индивидуума любому надличному контексту. В этом смысле неуместна следующая оптимистическая трактовка проблемы личности в романе «Андеграунд»: «Для него (Маканина) значима одна-единственная хронологическая мета: “А до XXI века рукой подать”<…>. Его занимает один-единственный вопрос: “быть или не быть” человеку, человеческой личности, человечеству в целом»; «Сломать человека<…> чуть-чуть сложнее, чем его убить. … Петрович<…> знает это как никто другой, а потому до конца сохраняет некое подобие надежды: есть все-таки маленький шанс, что человечеству в XXI веке — быть» (Архангельский А. Где сходились концы с концами // Дружба народов. 2001. № 2). Напротив, роман, по нашему мнению, отражает кризисность мироощущения Маканина, то, что он отчаялся в личности: «Маканин<…> не видит для писателя иного пути, кроме как к личностному краху. Оба варианта — и самодовлеющий бунт подпольщика, утерявшего дар слова, и униженное вымаливание материальных благ деградировавшим писателем “из бывших” — равно отталкивающи и равно безнадежны» (М. Ремизова, «Первое лицо…»).