Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 14

Маленькая тщедушная девочка, обтрепанная, в рваных туфлях на босую ногу, с ручонками тонкими и прозрачными, ввязывается в разговор:

«А меня красные в прошлый раз у Калуги и избили же! Ух, как избили!“

„А хлеб отняли?“ кто-то спрашивает.

„Нет! Бог миловал!“

„Ну, коли хлебушек остался при тебе — нечего жаловаться!“ добавляет тот же голос.

«Везла я, вишь,» продолжает девочка, «хлеб в Москву. У меня отец хворый. Да тут еще к тому Морозовская фабрика закрылась. Ни денег, ни хлеба. Отец и послал меня, как старшую, за хлебом. Купила я, значит, муку. Повезла, а в Калуге красные — тут как тут. «Что везешь?» «Хлеб,» говорю. «А знаешь, что запрещено?» «Не знаю!» «Давай сюда или хлеб или керенку» А у меня, хош лопни, нет денег, да и только. Ну начала их стыдить. «Креста на вас нету, злодеи вы.“ А они, ироды, выволокли меня, да и бить, и по грудьям, и по голове. Спасибо вступился солдатик. Отпустили и хлеб не отняли. А все опосля нет, нет, а в груди тяжелеет.“

Через вагон проходит патруль из трех «красных» солдат. Один рыжий, с большим красным носом и толстыми губами, плотный и высокий — по виду старший, идет впереди. Без слов, молча, солидно и важно протягивает мешочникам руку. Громадную, покрытую жесткими рыжими волосами. Протягивает по очереди каждому из них. Пассажиры молчаливо, немного торопливо лезут в карманы, вытаскивают свои кошельки и суют в руку „старшему красному“ керенку. Как мзду. Как взятку. За незаконный провоз хлеба. Старший спокойно прячет деньги в карман. Молча, солидно. И идет дальше. И все время „контроля“ в вагоне царит тишина. Жалкая. Тишина забитой, робкой толпы. Боязливо-несчастной...

На площадке вагона баба. Простая, крестьянская. В ситцевой юбке и в черном платке. Черном с белыми пятнами. С маленькой девочкой, славной, с голубыми глазами. Обе сидят на мешке с мукой, черно-ржаной.

Проходит патруль. Старший, также без слов, протягивает бабе руку.

„Чего надыть?“ сердится баба.

„Давай керенку! Некогда!“

„Пошел вон!“ волнуется баба. „Знаю вас. Прошенный раз — пять раз такие же псы приставали, как ты. Керенку вишь им дай. Я дуреха деревенская. Давала. Мало вам того, что мужа моего на войне немцы убили. Грабители! Да таперича я поумнела. Не дам керенки. Выкуси!“

И баба сует под нос старшему кулак.

„Не дашь?!“ Старший свирепеет, таращит свои выпуклые зеленевато серые глаза. Хмурит брови. „Не дашь?... С...чь“

„Говорю, что не дам! Рыжий пес! Проходи дальше...“ Солдатская вдова вне себя.

Старший неожиданно, ударом своего громадного кулака, сбрасывает бабу с площадки вагона... Прямо на рельсы...

Вместе с нею — падает девочка. Маленькая, с голубыми глазами. Уцепившись рученками, слабыми, тонкими, за пеструю юбку своей матери...

Красные молча, спокойно, точно сделав „обычное“ — идут дальше... Пассажиры молчат. Поезд идет по прежнему медленно — скоро...

Немного скатившись — у самой травы, желто-осенней, лежат двое людей. Два трупа. Пылью покрытые. Пылью красно-кровавой. Кровь и песок. У матери нет головы... У девочки — головка славная, чистая, чудом каким-то уцелевшая — без ран и царапин.

И точно упреком, направленным к людям, глаза умершей девочки, широко раскрытые, смотрят на небо, отражая в себе, как в зеркале чистом, игру солнца и туч, попрежнему вялую, скучную.

Деревья зеленые — все также — нелепо смеются.

В ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КОМИССИИ

(Психологические очерки)

«Среди деятелей Чрезвычайных Комиссий, многим место в психиатрической больнице. (Съезд Медицинских работников. Февраль, 1919).

I

Небо хмурится. Недовольное.

— Землею мокрою, осеннею.





— Рекою Москвой. Грязной. Вонючей: издали, сверху — река, точно длинный червяк, извивается кругло.

— Людьми маленькими, мелкими. Ищущими правду — неправду — вместо неба на земле. Сбираются в кучи, собрания. Ноши таскают, взад и вперед. Строят дома и жилища. Снуют. Суетятся. Дерутся. Целуются, мирятся. Рабы силы жизненной, внутренней.

И небу кажутся люди — муравьями. Немного отличными. Двуногими. Прямостоящими.

И точно устав от грязи, небо белым ковром, снежным, густым, укрыло Москву. Улицы широкие и узкие. Дворы и дворики. Крыши покатые и плоские. И людей-муравьев.

И от снега белого, все черное, грязное, что слоем густым заливает Москву — стало светло белеющим. Чистым и славным. Точно отсвет улыбки небесной...

На заднем дворе. Темном. Грязном от талого снега — группа людей. Мужчины. Женщины. Есть старики. Трое детей. Окружая толпу, редким кольцом стоят часовые «красные.» С ружьем небрежно сбоку висящим. Красные курят цыгарки. Изредка слова резкие, грубо тяжелые бросят в толпу.

«Ишь буржуй. Проклятые.

Вздумали идти-ть против Советов. Всех перебить. Это было-бы дело »

Временами точно нехотя, тяжело и нескладно открывается дверь. Массивная. Сталью обитая. Дверное оконцо прутьями, толстыми, редкими, крепко забитое мигает стеклом. Желтый луч, тусклый, холодный, освещает толпу. Ищет кого-то. Ему одному — нужного. Чей-то голос, хрипкий и низкий, бросает во двор звуки, имена, фамилии, и повинуясь звукам, родным, люди с трудом отрываясь от темнеющей черно толпы, идут через желтеющую нагло и страшно узкую дверь. На верх. «На расправу.»

В комнате темно-светлеющей — от низко спущенных ламп — идет суд: разбор дел Чрезвычайной Комиссией. За столом, высоко оноженным, сидит человек. Коротко остриженный. С квадратным лицом. Твердым и грубым. С подбородком массивным, упрямым. Бритый. Председатель — судья.

Рядом с ним, ближе к стене, на скамье, слегка развалясь, трое красных. Различные внешне, но чем то похожие. В мягких рубашках. Один толстый, плешивый, чистит трубку, не спеша. Двое других — пишут.

На столе — большом, клеенкой обитом, среди груд папок бумажных — котенок. Беленький, с черными пятнами. На спине и на лапках. Котенок играет, катается, ловит перо. Довольный. Веселый.

И председатель, кончая страницу, ему улыбается странной улыбкой, тяжелой улыбкой рта. Точно трудно ему улыбнуться по хорошему: всем лицом.

«Ишь постреленок. Славный малыш.»

И щекочет котенка длинным хвостом. «Ишь беленький.»

Часы бьют. Восемь раз. «Пора начинать.» Толстый зевает. Долго. Сладко. Чешет спину. И не вставая, кричит кому-то далекому: «Начинай.»

«Студент Степанов с сестрой Людмилой.»

Дверь открывается. Кто то невидимый впускает двоих. Мужчину и женщину. Он высокий, в солдатской шинели и в желтых обмотках. Со светло-русой бородой. Держась за мужчину, по детски, обеими руками, идет женщина, маленькая, почти девочка. Белокурая. С косою, полураспущенной, длинной. В сером пальто на меху.

«Гражданин Степанов, вы обвиняетесь в организации вместе с вашей сестрой и другими студентами контр-революционного заговора. Вы признаетесь?

«Нет. Конечно нет. Я, и тем более сестра, мы стоим вне политики.»

Мужчина немного взволнован. Впервые он призван на суд. При этом такой странный. Вечером. В комнате, наглухо закрытой. Без защитника и свидетелей. С глазу на глаз с тем, кто должен его осудить.

«Позвольте, гражданин, но нам известно, что вы сын профессора Степанова, боровшегося против Советов. Недавно скрывшегося в Сибирь. Не так ли?»

«Да, да.» соглашается подсудимый. «Это так. Но мы его дети — мы не причастны к деятельности отца.»

«Ах, так!» ехидно улыбаясь, переспрашивает председатель. Вы не согласны брать вину за своего отца. А чей револьвер найден у вас?...»

Допрос продолжается.

С усмешкой, вкрадчивым тоном ставит председатель студенту ряд вопросов. Порою нелепых и странных. И на ответы подсудимого, то короткие и ясные,то длинные и смутные, качает,довольный, головою.