Страница 1 из 14
БОРИС ФЕДОРОВИЧ СОКОЛОВ
НА ПОВОРОТЕ
Рассказы и очерки из советской жизни
ВСТУПЛЕНИЕ
Дайте нам „правду“ о Советской России.
Настоящую. „Правду из правд.“
Так говорят, так спрашивают не жившие в Советской России, находящиеся заграницей. И нужна им. вопрошающим, не только голая правда цифр и фактов, но правда обобщения, правда синтеза.
„Россия страна правд“. Это не звучит парадоксом. Своеобразный анархизм славянской души, биологически укрепляемый природой России, заставляет русского с недоверием и скептицизмом относиться к трафаретным правдам, к прописным истинам.
Больше того, — русскими интеллигентами давно и определенно взяты под подозрение все объективные правды. Им, искателям „правд“, по призванию, правды объективные, правды другими найденные, представляются „никчемными“, „никудышными“.
И как следствие исканий, как следствие мятежности русской души — Россия неумолимо делается страной правд, страной „тысяч истин“.
И не кажется странным, что
В стране — где многие ищут правды.
В стране — где искание правды еще не стало профессией избранных.
В стране — где многогранность души признается достоинством.
Где культура не достигла еще периода плоских одногранных душ, специализированных и узких.
В стране — где бесконечные степи, знойные и страстные, сменяют дремучие леса, суровые и холодные
Где кипарисные рощи и снежные горы,
не кажется странным,что в этой стране сотни и тысячи „истин“.
Отличных, друг другу чужих.
Сходящихся порою краями своих углов.
Недавно и неожиданно для меня большой мой друг решил умереть. Биолог, много работавший по вопросам общим, биологическим, человек фактов и цифр, он был весьма далек от импульсивных настроений, скорее человек логики, чем чувства.
Перед его смертью я имел с ним беседу.
„Итак, ты умрешь?“
„Говорят.“
„Есть причины?“
„Это для меня спорный вопрос.“
„Но ведь ты был счастлив, любил, боролся?“ „О да! Я брал и беру от жизни все, что хочу.“ „Но если так... мне непонятно...“
„Мне трудно говорить. Постарайся понять короткую мысль...
Каждый человек имеет свою „истину“. И чем больше он ищет в жизни, тем резче и кристальнее его истина. У народов-искателей — это видно лучше и яснее. Это создает многообразие истин, обыкновенных, рядовых, „человеческих правд“. Увы — помимо этих истин для меня — не существует других, высших истин. Нет объективной истины. Есть факты. Но их обобщение стоит не больше „рядовой правды.“ Итак, множественность правд. Для меня равноценных.
И вот, когда я глубоко подошел к этому факту, когда я захотел по настоящему, искренно поставить вопрос себе резко и ясно, я понял одно: множественность истин создала в душе моей — прагматизм своеобразный, психологический. Безразличие к моей субъективной — увы, одной из тысячи истин.
Итак, безразличие, наряду и как следствие искания.
С тех пор я живу без истин, без правды. И — возможно в этом виноват славянизм моей души. Мне стало скучно.
Я ведь искатель. Потому, просто от скуки я хочу умереть. И не смейся, но в смерти моей я вижу символ старых народов.
Увы, человек так часто повторяет историю народа. Не всегда своего.“
И улыбаясь, легко и спокойно он вскоре умер.
Я согласен в одном — с моим другом.
Нелепо и ненужно искать одной правды о России.
И напрасно сердятся и недовольно ворчат иностранцы, что „что ни русский—то новая правда, ,правда о России
Да, это так. И иначе быть не может.
И моя книга — одна из тысячи правд, отражающих современную Россию. Она не претендует на „единую правду.“
В этом ее сила. В этом ее слабость.
ЖИЗНЬ ИДЕТ
Третий день город обстреливается тяжелыми снарядами. Они разрываются над соборной площадью, вблизи губернаторского дома, над местом, где помещался штаб белых. К вечеру стрельба прекращается. И жители дома, запрятанные в подвалах и ледниках, вылезают на улицы. Собираются в кучи, толпятся у разрушенных домов. Спорят, толкуют.
У беленького низкого дома, разрушенного снарядом, толпа. Изнутри доносятся заглушенные стоны, вопли.
В окно высовывается испуганное лицо молодой женщины. Она истерично выкрикивает: „Скорее доктора, позовите скорее. Оторвало ногу!“
„Ишь не везет Мироновым, бормочет старец. На войне двух сынков убило, ныне дочери ногу оторвало.“
“Доктор, доктор! Не толкайся дурень! пропусти доктора!“
Нескладный, в плоховатом пальто с красным крестом на правой руке, доктор вылезает из извозчичьей брички и проходит внутрь дома.
„Глядь-ко, Машутка, в окно, не видать ли чего?“ молоденькая 16-ти летняя мещаночка, толкает свою подругу. Та моложе, с длинной косой, бантом повязанной, и в короткой юбченке: совсем еще девочка.
„Ох, Господи Боже. Ну и ужасти.“
„Что? Что такое? Сказывай.“
„Да в эйней комнате, поди нету совсем потолка. Весь поди обрушился. А пол сплошь покрыт досками, что твой лесопильный завод.“
„А где же Олечка? где она лежит?“
„Не видать... ан нет — вот она! Ох Господи, ах. матушка Царица Небесная. Вот ее беднягу то доктор поднимает, да на стол кладет. Ах, матушки мои. А ноги то у нее не видать! И вся то она в крови. Ай! бедненькая! Оля, родимая моя.“
Девушка начинает рыдать.
„Молчи, дуреха, чего нюни то распустила? Ишь, крови не видала. Эка невидаль. Уведи ее домой.“
Девушку уводят.
У самого собора, на зеленой траве, сочной, густой, лежит человек. Тихо, не двигаясь.
Мимо собора, от дома Мироновых, идут две женщины. Интеллигентные. Нарядно одетые. Одна стройная и изящная, вся в белом, платье, туфли, чулки. Другая в пенсне, постарше, в темном. В скобку остриженная.
Обе без шляп.
„Вот бедная Оля Миронова! Такая молоденькая, кончила гимназию, а теперь на всю жизнь калека.“
„Доктор говорил вряд ли выживет, много крови вышло. Скорее всего, что умрет.“
„Послушай, тетя, что это такое? кто это лежит?“
„Где? Не вижу.“
„Да вот у самой ограды?“
„Это убитый... бедненький.“
Обе женщины подбегают к убитому. Дикий, нечеловеческий крик. „Ваня, мой Ваня!“
И пачкаясь в крови, молодая женщина тянет к себе труп, лицом к траве лежащий.
„Что ты, Зина, Господь с тобой, с чего ты взяла?“ Какой это Ваня? Причудилось тебе. Да и откуда мог он попасть сюда, твой то муж? Только и есть сходство, что серый костюм!“
Молодая, притихшая, смотрит внимательнее в лицо убитого, лицо изуродованное осколком снаряда. Потом, отбросив труп от себя на траву, начинает истерично хохотать.
„Ах, тетушка, как это смешно.“
„Ха, ха, Вот я глупая. Ха, ха.“
И белое платье ее, причудливо краснеет от пятен кровавых, различно солнцевея.
У окна, на Волгу выходящего — стоит женщина. Красивая и стройная. Смотрит в окно. Досадливо платок теребит, шелковый тонкий. Часто встает. Смотрит на часы. Большие, висящие.
„Как он смеет! Уже опоздал на десять минут. Нет, я ему никогда не прощу!“
Стук в дверь. „А, наконец.“ Поспешно дверь отворяет, впуская юношу. Высокого. В форме военной.
Поцелуи, частые, долгие.
„Прости, дорогая, все не мог вырваться. Наше дело неважно. Скоро белые город возьмут. Так досадно — дела уйма!“
„Мой милый, хороший. Ты устанешь, измаешься.“
Он целует ей губы. Верхнюю нижнюю. Сначала одну, затем другую. И снова начинает сначала.
Она смеется. Счастливая. Нервная. Страстная.
„Знаешь, — как хорошо, — мой муж послан в Сызрань. И вряд ли скоро вернется. Через день или два.“