Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14



„Скажите, ведь это не ладно, так сильно ненавидеть людей?

„А я ненавижу. И весь год этой непрерывной борьбы я живу одним только чувством главным и жутким. Я ненавижу.“

Дошли до квартиры.

Она, немного колеблясь,ему предложила.

„Может быть Вы войдете? Выпьете чаю? Зайдемте!“

„Хорошо. Спасибо. Согласен“ Он охотно, радостно согласился.

Вошли. Стали пить чай. Кончили.

Она встала. Прошлась несколько раз по узкой, заставленной мебелью, комнате.

Села на широкий мягкий диван. Он робко сел рядом. Взял ее руку. Стал ее много и долго ласкать. Губами, словами.

Она пыталась руки отнять. „Оставьте, не надо. Я не хочу.“ Он в ответ улыбался. И только крепче и страстнее ее руки ласкал. А потом попрежнему нежно стал шею, лицо и плечи ласкать. Он ласку дарил так умело, что она охотно ему покорялась.

Милая! славная! ты как родная!

Твое тело точно июнь — жжет меня. Больно и сладко.

Они провели странную ночь. Ночь странной любви. Она ему отдавалась, бессильная восстать против силы своего сладострастия. „Я хочу уйти и не могу. Твои руки точно щипцы раскаленные держат меня в своей власти.“ И это было чуждо видеть себя покоренной порывами тела. Было странно и чуть приятно. Он пробудил в ней чувство телесной любви. Чувство, где любит больше всего, прежде всего само тело.

На утро она поняла болезненно, что мало ей ночи прошедшей, что хочется еще ласки, еще наслаждения, что тело, сильнее ее воли, желаний.

„Милый, ты меня подожди. Я схожу только в Совет и обратно вернусь. Хорошо?“

„Конечно, конечно.“

Вечер и ночь снова принес ей, ее телу,безумную страсть, яркую страсть пробужденного тела. И, смеясь от счастья, она отдавалась, желая лишь одного. Еще больше и еще страстнее ласки горячей.

Теперь каждый день она торопилась уйти из Совета, чтобы скорее увидеть его. И силу властного тела его над собою почувствовать.

Сидя в Совете, она улыбалась порою бесцельно. Ее спрашивали в чем дело. Она отвечала уклончиво — полусловами.

„Послушай, милый, почему ты сидишь целый день в душной квартире. Почему не выйдешь пройтись?

Он торопливо ей отвечал :

„Я эти дни простужен. Мне как-то неладно.

„Можно позвать врача Здесь рядом живет славный врач коммунист.

„Нет, нет, не надо.“

Днем,когда она уходила, он тоскливо бродил по квартире. Ложился. Курил. Смотрел на часы. Часто смотрел из окна. Вниз. На улицу, грязную. Полную движения жизни.

Раз ее не было дома. Раздался звонок. Он вскочил. Встревоженный. Подбежал к двери.

„Пришли с обыском. Говорят об облаве.

„Ну дело кончено.“ Он полез в карман верхней тужурки. Достал револьвер.

Снова звонок. „Станут ломать — открою стрельбу. Может быть скроюсь, по крыше.“

Говорят. Пришел дворник. А! Комиссарша.

Ладно. Здесь он не может скрываться. Она — лютая. Его давно бы убила.

Ушли. Слава Богу. Он по детски доволен.

„Еще можно жить. Еще поживем.“



„Знаешь, милый, почему пришла я сегодня позже обычного? По средам суд чрезвычайный. А я там обвиняю. Сегодня было интересно и славно. Мы судили десять белых. Они обвинялись, помнишь, в убийстве Калинина. Они утверждали, что они не причем. Но все, — это чувствовалось ясно, из стаи наших врагов.

„Ну и что?

„Обвинили. К расстрелу. Жаль, что главный преступник, поручик Курбатов, настоящий убийца, не пойман. Он где-то в Москве. Его видели там недавно. Уехать он не мог — все вокзалы „под слежкой,“ Видно скрывается где-нибудь у буржуев. Ну, да я приказала слежку усилить. Авось попадется.

„Что, милый? Ты что-то сказал?

„Нет, ничего. Я очень устал. Пойду.“

Много дней прошло. Пятнадцать, двадцать. Безумных, полных страсти, заветной любви. И чем дальше, тем больше попадала она под власть звериной любви. Днем было ей скучно. Нервно,с тоской ожидала ночи. А утром ей жаль, что ночь отошла, что скучный день.

„Милый.знаешь... Где ты?“ Она пришла из Совета. Ищет его. Нет. Видно вышел. А! На столе небольшое письмо. Короткое; им видно написанное.

„Ты моя. И ты будешь многие годы чувствовать себя моей. Так как искренно ты мне отдалась и любовью своей тело и увы отчасти душу мне к йогам положила.

Но я — не твой. Все пережитое было от лукавого. Все время я лгал. И ласкал тебя, принуждая себя. Все просто. Я — поручик Курбатов. И в тот день я был загнан Вашими сыщиками. Мне негде было скрываться. Негде спать, жить. И я решил. Пойду к Совету. И за первой же комиссаршей пойду и ее умолю. Вышло иначе. Для меня удачнее. Теперь я спокоен и вероятно спасен. Я доволен, что моя лживая любовь, меня утомившая — кончилась. На прощанье — целую губы. За приют — благодарю.“

Внизу подпись. Размашисто-твердая.

И вечером, одиноко, в кресле сидела и ловила себя на мысли нелепой. Всепрощение ему, и за ложь, и за то, что он враг коммунистов.

Только, только, чтобы он снова пришел. Так хочется ласки. Именно ласки его, и неистово тело ищет того, кто его покорил.

Тела любовь... Не придет?... Неужели он не придет?...

В СТАНИЦЕ

«Из с. Яремной красноармейцы, по распоряжению комиссара Орлова, угнали свыше ста казацких женщин. Отрядом белогвардейцев они были отбиты, а красноармейцы зверски замучены казачками.»

(Изв. Цар. Сов. от 15 ян.).

Колеса скрипели. От скощенной травы шел аромата,удушливый и пряный. Слегка соннилось. Минутами терялось понимание слов и фраз.

Дорога пропадала,и вместо линии — прямой и белой — виднелись образа и лица услышанных рассказов. Кошмарных. О людях озверевших.

Казалось странным, что спутница моя, казачка — девушка с густой чернеющей косой, мне монотонила спокойно, безразлично об ужасах станичных...

Я сравнивал ее с травой, растущей по краям дороги. Бесполезно и вяло зеленая трава боролась с белой придорожной пылью. Отчаявшись уйти, трава махала только своею головою. Усталой. Пожелтевшей. Тележные колеса попрежнему скрипели...

Рано утром прискакал в ст. Яремную казак из штаба. Собрал станичников. Всех. Пришло много баб Послушать новости.

„В чем дело?“

„Да вот есаул приказал сообщить вам, хлопцы, что завтра в вашу Яремную красные придут. Идет их видимо-невидимо. С пушками и пулеметами. И нашим нет мочи справиться. А вы поступайте — как знаете Хотите — защищайтесь, хотите улепетывайте к Ростову.“

Поднялся шум. Крики. Более молодые и из штрафованных — принялись вопить : „Вот и славно! Да здравствуют красные! Наконец будет свобода! Долой стариков, долой буржуазию!» Старики серчают, ругаются.

А дед Гаврилу, старый крепкий казак, с чубом длинным и седым — полез прямо в драку.

„Ах! Сукины дети! Зеленая крапивница! Иудино семя! Я покажу вам — как большаков хвалить!“

Еле-еле разняли.

Долго спорили казаки.

Молодой казак, Парфен Мименов, с усами длинными, как бабьи космы, с простреленной на войне щекой и с Георгиевским крестом на выцветшей от солнца ленте, размахивает энергично руками и призывает станичников „дать красным отпор.“

„Что, ребята, или труса празднуете? Боитесь с красными сражаться? Поджилки дрожат?“

„Неладное, Парфен мелешь“ — перебивает его — толстый, с окладистой бородой, купечествующий казак Сигров. — „Неладное несешь! Сила солому ломит! Противу рожна не попрешь! И глупое дело с пушками штыками сражаться! А по моему — так надыть по середке пройти!“

„По какой середке? Объяснись, Емельяныч!“ раздаются сочувственные голоса из толпы. — «Красные, сказывают, забижают только казаков. И негоже нам здесь оставаться. Но баб — они не трогают. Так вот рассудите сами. Коли уйдем все — красные все разграбят, да поди и село сожгут. Оставаться всем — тоже несподручно, А по моему — оставим баб охранять наши хаты, а сами айда!“