Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 61

— Хорошая! Пройдемся еще немного.

— Ладно. Погуляем.

Взошло солнце, зажглись белым расплавом окна верхних этажей. Дворники в зеленых куртках шаркали метлами, серебряными нитями поблескивали мокрые от росы трамвайные пути.

— Когда мы встретимся? — спросил Глотов. Ему не хотелось расставаться с Мариной.

— Можно сегодня вечером. Я буду ждать твоего звонка. Запиши номер телефона.

Возле парадной старого петербургского дома с двумя башенками на крыше они остановились.

— Мы пришли. Первые три окна на третьем этаже — наша квартира. Последнее окно — моя комната. Постучишься — я открою.

— Постучусь обязательно.

На пороге парадной Марина оглянулась и помахала рукой.

— Иди, иди, а то не выспишься, — сказал Глотов, переполненный нежностью.

— Жду твоего звонка, Володя.

Дверь захлопнулась. Глотов подождал еще немного и зашагал к Среднему проспекту. Город просыпался, появились первые прохожие, пошли трамваи. По Восьмой линии Глотов вышел к мосту Лейтенанта Шмидта. Вдоль набережной катили поливальные машины, каждая несла впереди себя дождевое облако. Поливалки скрылись за сквериком с обелиском в честь побед графа Румянцева. От мокрой булыжной мостовой дохнуло сырой прохладой. За Невой жарко горел на солнце купол Исаакиевского собора.

Мать ничего не высказала Владимиру за столь долгое отсутствие. Она работала в трамвайном парке водителем трамвая и привыкла к ранним побудкам. Кутаясь в халат, ушла на кухню, поставила чайник.

— Зачем ты, мам? Спала бы, — сказал Глотов.

Он чувствовал себя виноватым. На несколько суток получил отпуск, а дома не посидит.

— Спала бы, но пора на работу. Ты на часы взгляни.

Будильник отстукивал седьмой час утра.

— Ого! Тогда я немного вздремну, мам.

— Ложись, гулящая душа. Вечером снова умчишься?

— Умчусь, мам, — признался Глотов. — Обещал…

— Дело ваше молодое. Встречайтесь, милуйтесь. Больше не погуляете в жизни…

Отпуск пролетел незаметно. Глотов виделся с Мариной все дни, под конец познакомил с матерью. Пили чай за столом под белой праздничной скатертью, которую мать редко доставала из шкафа, болтали о разном. Глотов слушал, и становилось тоскливо при мысли, что скоро он уедет в Таллинн, а Марина останется здесь.

В день отъезда Марина вызвалась проводить его до поезда. Собиралась на вокзал и мать, но Владимир отговорил. Сидел в зале Варшавского вокзала, говорил Марине о пустяках, а думал о разлуке.

— Не забудешь меня? — спросил тихо. — Парней здесь много. Это я на корабле…

— Обидеть хочешь?

— Прости, так не хочется расставаться.

— Мне разве легче?

— Хорошая ты моя. Цветочек аленький…

— Замолчи, а то расплачусь. — И провела ладонью по его щеке. — Опять колючий. Ежик ты мой.

В минуты нежности она звала его ежиком, ласково бранила за то, что подбородок у нее снова будет красным и подруги в техникуме догадаются: целовалась.





— А я подарок тебе купил… — Глотов достал из чемодана шелковый платочек: по краю красная каемка, а на зеленом поле тюльпаны.

— От меня ничего и нет тебе на память. — На глазах Марины навернулись слезы.

— Нашла из-за чего расстраиваться! Ты — самый дорогой для меня подарок.

— Успокаиваешь?

— Правду говорю. Буду вспоминать тебя в море — и легче служба пойдет.

Повеселела.

— Вот… — Открыла сумочку, извлекла на свет фотографию: сидит за столиком, кофточка на ней с короткими рукавами, волосы гладко зачесаны назад и собраны на затылке в узел. — Пусть укором станет, если забудешь меня.

— Ты здесь такая, как в тот вечер, когда мы познакомились на танцах, — сказал Глотов.

На обратной стороне фотографии Марина вывела торопливо: «Самому дорогому человеку».

— «И там, от дома вдалеке, с портретом маленьким в руке, он повторял: „Моя жена…“» Есть такая песня у нас на флоте. Ты не пожалеешь, что встретила меня. Обещаю тебе.

— Не надо клятв, Володя. Одно скажу твердо: я буду ждать тебя…

Утром Глотов был уже на Балтике.

Эсминец стоял в Таллиннской бухте, на отведенном ему месте. Глотов поднялся по трапу, доложил вахтенному офицеру о прибытии из отпуска. Дремали у причала корабли, за разрушенным в войну молом вздыхало море. В шторм волны перекатываются через торчащие из воды бетонные обломки, раскачивают суда, рвут швартовы. Приходится заводить дополнительные концы или становиться на якорь.

Переодевшись в рабочее платье, Глотов вышел на ют. Полуденная тишина зависла над бухтой, пахло суриком и битумным лаком — матросы красили на баке якорные цепи. На рейде маячил одинокий сторожевик. Чайка села на бочку для швартовки, осмотрелась, взмахнула крыльями и полетела низко над водой.

Пока стояли в базе, не было дня, чтобы Глотов не получил от Марины письма, а то и двух. Он отвечал без промедления. Отстоит вахту и садится в кубрике писать. Подвинет банку к тумбочке, чтобы поудобнее было, и предается мечтам. Тишина в кубрике, прохлада, в открытые иллюминаторы врывается ветерок.

Искренние, немного сумбурные его письма…

Таллинн.

Маринка, здравствуй!

Прошло полмесяца после нашей разлуки. Душный вокзал, неуютность, ряды расшатанных кресел, бетонный пол. Не заметил тогда обшарпанности и запущенности, больше на тебя смотрел.

Ты пишешь, что тоскуешь одна. И ранишь мне сердце; полететь бы, успокоить, а не могу. Не скучай, дорогая, не надо. Ты молодая и красивая… Веселись больше, смейся. Не думай и не придавай значения болтовне о том, что от смеха морщинки появляются. Помню, как говорила мне об этом, когда я шутил, а ты смеялась до слез.

Как мало пишешь о себе! Если бы знала, как мне хочется тебя увидеть сейчас, видеть постоянно: утром, когда подъем, вечером, после отбоя. Это стало несбыточной мечтой, наваждением, которое преследует меня. Я знаю: пройдет время, и мы встретимся, выскажем все сокровенное. Встретимся обязательно, верно? И расскажем о прошедших днях, своих печалях и одиночестве, которое пережили, как тосковали, тянулись друг к другу.

Если бы ты знала, как я люблю тебя! Представь хотя бы на миг, зная мой характер и нрав. Чуточку яви (сделай реальностью) нашу встречу: мы снова вместе, и ты разрешишь мне поцеловать тебя. Скажи: разрешишь? Как целовал я…

Ты пишешь, что видела меня во сне. Что делал? Может, был занят, прошел мимо? Такого быть не могло. Видимо, целовались, как целовались в один из вечеров, уединившись в парке? Помнишь? Ох, Марина, Марина, вскружила ты мне голову. Подожди, за все отплачу. Буду целовать всю ноченьку напролет, до боли губ твоих. И они припухнут, как припухли в тот наш вечер.

Спрашиваешь, что делаю по выходным? Их у меня мало, все больше вахты да дежурства. Но если выпадет увольнение, брожу по Старому городу. Есть в Таллинне улица Пикк, тянется от церкви Олевисте до площади Раэкоя с ратушей, на которой стоит флюгер Вана Тоомас. Узенькая такая улочка времен средневековья. Идешь в полночь по ней, и кажется, что покажутся из-за угла стражники в рыцарских доспехах, раздастся цокот копыт боевых коней. Вот здание Большой гильдии, дубовая дверь, обитая большими коваными гвоздями, над портиком вмурован камень с изображением розы (символа молчания). Дальше высится здание Братства черноголовых. Выходишь к древним городским укреплениям. Крепостная стена с оборонительными и надвратными башнями. Толстая Маргарита, главная башня так называется, служила некогда для обороны гавани, толщина стен ее за пять метров, на трех нижних ярусах стояли орудия. Самая внушительная и красивая — башня Кик-ин-де-Кек.

Таллинн.

Маринка, здравствуй!

Несколько дней не получал твоих писем. Какая причина? Сижу ломаю голову, подсчитываю, когда придет весточка. Встречаю почтальона у трапа — и ничегошеньки. «Завтра будет обязательно», — говорит матрос, чтобы отвлечь и успокоить. Завтра…

Хотя бы во сне приснилась, и то, кажется, легче бы ожидать. Так нет, не снишься. Наверно, не думаешь обо мне. Когда тебя вспоминаю, то и сны хорошие приходят. Да и не спится; второй час ночи, а я пишу, закрывшись в баталерке. О чем тебе рассказать? О том, что люблю тебя, ты знаешь, что соскучился безмерно — тоже писал. Все жду встречи с тобой, в увольнение даже перестал ходить. Кино смотрю на корабле, в городе одному скучно.