Страница 3 из 76
Дрожь сотрясала Ксюшу от страха перед расправой, и все же крепла решимость украсть шаль, топор, соль – а там будь, что будет.
– Не-е, не тащи меня в амбарушку, все одно не пойду, – повторяла Арина, для верности уцепившись за перила крылечка.- Повенчайся, тогда сама побегу куда хошь, – и ушла в избу. А солдат заворчал!
– Ох, хитрющая баба. Растравила, скажи, аж в глазах зелено – и домой. Я ж ей ясно все объяснил…
Пропели первые петухи, и с гор потянуло душистой прохладой высокогорных лугов, потом холодом. А в Арининой избе все еще пели. Тревога становилась острей, переходила в глухую неприязнь против крестной. «В селе битые стонут, мертвый Кирюха лежит, а ей ровно троица. Тьфу!»
– Ой, не лезь, – донесся до Ксюши Аринин визг, – ха-ха-ха, не лезь, говорю. Я шшикотки до смерти боюсь. – И сразу перестук каблуков.
Ох, я на горку шла,
Ох, тяжело несла,
Ох, приморилась, приморилась,
Пригорюнилась,
«Вроде не в лад запели? Вроде сон их морит? Скорей бы».
В избе еще погалдели, погалдели и угомонились. Ксюша немного выждала и осторожно потянула за скобу. Дверь подалась, но где в потемках искать Арину? Может, спит на печи, а может быть, на постели. Одна ли?…
Эх, была не была, другого пути, видно, нет. Ксюша решительно дернула дверь и прямо с порога сказала громко:
– Арина! Офицер, что у Кузьмы Иваныча квартирует, живо звал, – сбежала с крыльца и спряталась за стайкой. В дверях показалась Арина. Подбежала к Ксюше.
– Сдурела. Тебя везде ищут солдаты. Полсела мужиков в тайгу угнали тебя искать, а ты сама в петлю лезешь. За твою-то голову офицер четвертную сулил…
– Крестна, – перебила Ксюша, – мне хлеба надо. Масла малость сбивного, раны помазать. Картошки. Огниво с кремнем. Нож еще надо. Шаль теплую.
– Для коммунаровской комиссарши?
– Молчи.
– Ксюшенька, идем в амбарушку. Все дам, только торопись, родненькая. Сколь я тут без тебя передумала. Над коммунией вашей, сама знаешь, смеялась, а как сегодняшнее пришло: людей пороть… дитя саблей…
– Какое дитя?
– Егорову Оленьку. Боже мой, саблей – и надвое, А Вера-то ваша не крикнула. Кровь хлещет со спины, а она молчит и молчит. Видать, правда на ее стороне.
– А сама с солдатами бражничаешь.
– Одинокая бабья судьбинушка, Ксюша, пойми ты… – оправдывалась Арина, собирая в потемках что-то в мешок, Ты давно тут меня поджидашь?
– Солнце садилось.
– Неужто!
Быстро уложив продукты и вещи в два мешка, Арина взвалила один на плечи.
– Я тебе помогу.
Перелезая через забор, Ксюша тихо присвистнула.
– Крестна, вертайся в избу, мне винтовка нужна. Возьми у солдат да патронов поболе.
– Ты, касатушка, вовсе сдурела. Мне в таком разе завтра солнца не видать.
– Запорют, – согласилась Ксюша, слезая с забора назад в огород. – Однако и без винтовки в тайгу уйти не могу… вдруг, не дай бог, солдаты на нас наткнутся.
– Ой, лишеньки, неужто в людей стрелять станешь?
Ксюша ответила глухо:
– Надо винтовку… Ты, крестна, штоб тебя утром не запороли, со мной уйдешь.
– От избы? От хозяйства? Да ты вовсе шальная стала. Я вам потом муки дам, яичек. Все, все отдам, только не зори ты меня. Я тутось живя, вам, чаю, боле полезна буду, чем в тайге. Таежница из меня, как из веретена топорище. Да стой ты, дикая душа, стой, говорю.
Как топор занесли над Ариной. Уцепилась за Ксюшу, стараясь ее удержать. Знала характер крестной дочери – хоть кол ей теши на темени, все одно по-своему сделает.
– Ксюшенька, солнышко. И не надо вовсе ружья брать; у этих солдат. У Устина в амбаре ваши сидят. Коммунары. Их солдат сторожит. У солдата – ружье.
– Так што же ты молчала? Идем на Устинов двор.
Не по себе Арине. Даже в темную ночь видно, как она никнет, и все же отпустить ее сейчас невозможно. Другого помощника нет.
– Взваливай мешок на плечи и лезем через забор. Мужика бы нам на подмогу…
– Правильно, Ксюша, – как за соломинку ухватилась Арина, – без мужика кого делать станешь? Я чуть на ногах от страха стою.
– Есть мужик Тришка! Мимо пойдем, ты постучишь и вызовешь его.
– Я? Баба безмужняя да ночью парня пойду вызывать? Ой, стыдобушка! Лучше пускай заголят при народе и порют. Никуда я, Ксюшенька, не пойду, хоть жилы тяни, хоть убей.
– Жилы тянуть не стану, а откажусь от тебя… Всенародно… В моленной…
– Боже! Убила!
Родители, чаще отцы, проклинали детей. Порывали с ними всякие узы родства – такое бывало. Сын к табашному пристрастился. Будь проклят. Дочь в подоле подзаборника принесла – будь проклята. Но чтоб дети прокляли мать, пусть даже крестную, такого еще не бывало.
– Не посмеешь…
– Посмею… Ты меня знаешь. Идем, крестна!
– Ой, зарезала без ножа… Ой, душу мне выжгла… Ой…
Женщины шли без тропы, вдоль заборов, обжигая босые ноги крапивой. Ксюша первая, за ней тащилась Арина и скулила, как голодный кутенок:
– Ружье у солдат отнять… Варнак, а не девка, спаси меня господи… И кто меня наказал такой дочерью… К Тришке удумала меня посылать… Отродясь свет такого не слыхивал.
– Стой, крестна. Скидай мешок на земь и жди меня тут. Сама пойду к Тришке!
– Да што ты, очнись. Я, баба, соромлюсь его вызывать, а ты еще в девках считашься. Вовсе рехнулась никак. Стыд бабий, честь-то блюди.
– А Вере не стыдно, не больно было? А Аграфене с Егором не стыдно? Не учи меня, хватит. У меня один стыд остался – я на свободе хожу, а товарищи в амбаре сидят. Жди меня здесь и молчи, штоб никто тебя не услышал, а то все попортишь и завтрашняя расправа на твою душу ляжет.
– Свят… свят…
– Молчи. Если хочешь молитву творить, так твори про себя.
Ксюша перелезла через заплот Тришкиного огорода и растаяла в темноте.
– Свят, свят, – шептала, крестясь, Арина, – не девка, не баба – мужик. Через колено ломат. Баба благолепна, стыдлива… а это медведь. Ей-пра. Другая обсудит, порядит десяток раз, а эта, как свекор, сказала и обрезала. А бывало, прибежит, хоть шустра, но скромна. Водицы не выпьет без спроса. Крестной приказывать! Уйду вот, и вся недолга, – негодовала Арина, но знала, что не поднимется, не уйдет. Что Ксюшин нрав стал другой, и больше Арина никогда не посмеет ослушаться своей крестной дочери.
5
«В такой темноте нос, к носу столкнешься, и то не увидишь. А Вавила, может, не дорогой, а тропой пойдет прямо в село. Прямо в лапы к этим»… – Лушка не знала, как назвать тех, кто поджег коммуну и угнал товарищей на село.
Утром Лушке, прямо сказать, повезло. Когда солдаты Горева нагрянули на усадьбу коммуны, Лушка схватила Аннушку, прижала ее к груди, словно оцепенела. Только вчера они с Верой строили планы: где будут дома коммунаров, где клуб, мечтали о том, как преобразится эта поляна, пока пустая, через пять-десять лет. И вдруг – как дурной сон – солдаты с винтовками. Когда сгоняли коммунаров в угол двора, Лушка, безропотно шла в толпе товарищей, и тут увидела Сысоя. Он поджигал головешкой шалаш. Огонек блеснул и побежал по сухой хвое.
– Аннушку подержи, – крикнула Лушка. Положила дочь на руки Аграфене и, расталкивая товарищей, бросилась вперед. Она видела только Сысоя и огонь, разлившийся по шалашу. Сысой – лютый враг – поджигает коммуну, ее мечту, мечту Вавилы. А за Вавилову мечту она не пожалеет собственной жизни.
Солдат, видя, как Лушка с искаженным лицом выбирается из толпы, попытался остановить ее.
– Стой! Стой, окаянная!
Но Лушка продолжала рваться к охваченному пламенем шалашу. Солдат наотмашь ударил ее прикладом в грудь, рухнула Лушка и упала на руки товарищей.
– Кто такая?
У Лушки горло перехватило от боли, а Аграфена быстро ответила:
– Дурочка тут к нам пристала, припадошна. Второй день с нами живет, и второй день покоя нет: скажи ты, квохчет и квохчет. А то шлепнется на пол и пена бежит изо рта.
– Так не ваша она?
– А на што нам припадошны?
Лушка примолкла, поражаясь находчивости Аграфены. А та, прикрывай собой Лушку от глаз Сысоя, продолжала говорить солдату.