Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 76

– Балда, нашел сметану?

Вся Ванюшкина просветленность сразу исчезла, и он буркнул в ответ, как бывало:

– Кого не найти, на столе стоит.

– Набирай в пригоршню да мажь спину-то, раскуряй тебя в душу. Ох-ох-ох, мясо-то да спине хоть осталось?

– Куда оно подевалось.

– И мослаков сквозь него не видать?

– Откуда они, мослаки-то?

Неподвижный отец не страшен, и Ванюшка, скрывая старую обиду, подкусил:

– Небось, как меня вожжами отвозишь, так сметаны не поднесешь.

– Сравнил. Вожжи и шомпол. Да ты легше мажь, легше, не колоду смолишь. Вожжами!… Сравнил!… Вожжи и шкуру-то не сдерут, и рука-то родная, отцовская, а тут, скажи, кровью улился.

– Никого не улился. Ты хоть раз взглянул на мою шкуру после вожжей? Ой, как сметаны-то надо было, да я молчал и не ныл, – не унимался Ванюшка.

– И молчи. Не забудь, што с отцом говоришь. Поднимусь – разговоры припомню. Хватит мазать, на пузо текет. Ох, зажги хоть лампаду.

В углу божничка с иконами и перед ними лампада. Древние иконы сгорели вместе с домом, а в старой избе батракам в устрашение висели иконы сбродные. Матрена, молясь, каждый раз вздыхала: «Не те, ишь, иконы-то. Толк ли на них молиться-то? И доходчива ли будет молитва-то? Будет ли польза?» – но продолжала молиться, авось бог услышит.

Устин про богов вспоминал только когда непотребство творил, или с бабой игрался. В этих случаях он иконы задергивал шторкой. Бог, конечно, всевидец, но все ж когда он за шторкой, жить не в пример спокойней.

Так было в новом доме. А сегодня Устин лежал в старой избе на полу. Одна дерюжка под ним, а на нем только подштанники у колен да рубаха на шее.

– Ванька… Знобит… и прикрыться нельзя. Пошарь-ка в печке, нет ли горячего взвару?… Малинки бы. Вот, пес их возьми, отодрали так отодрали. Видать, мастера… Видать, это власть. Не ту я, скажи ты, дорогу выбрал. Видать, Ваницкий – непоборимая сила. Ваньша, Ваньша, куда запропастился? Взвар-то нашел?

– Нашел. В ковш наливаю. Небось меня посля твоих вожжей взваром никто не поил.

Давно ныл в душе проклятый вопрос, да боялся задать, боялся схлопотать от отца оплеуху. Но сейчас отец недвижим, и Ванюшка, насупясь, подавляя извечную робость перед отцом, спросил хрипло, будто на язык ему песку насыпали!

– По селу слух идет: Ксюша не сама с Сысоем сбежала?

– Ну-у?

Непонятно: отрицает отец или же подтверждает. Отступив на всякий случай, Ванюшка набрал в грудь воздуху, как перед прыжком в холодную воду, и вновь спросил:

– Сказывают, ты Ксюшу продал Сысою?… Зажмурился: «Што теперь будет».

Но ничего не случилось. Устин покряхтел и ответил:

– Брешут, а ты и уши развесил. Неужто твой отец нехристь какой, и станет христианской душой торговать. В карты не повезло. Ксюха шибко везуча была. Спервоначалу я на нее половину домашности отыграл, а посля, скажи ты, не та карта пришла.

Устин до сих пор досадовал, что не отыграл тогда вторую половину. Виноваты карты. Не пофартило. Ванюшка не слушал больше. Он словно одеревенел и, не мигая, смотрел на исполосованную спину у отца.

«Ксюшу в карты продул… невесту мою… Не сметаной бы смазать те спину… Счастье мое погибло навеки… – Жалость к себе влажнила глаза. – Мало тебя, окаянного, драли… И всего за Сысоя… А надо б еще за меня, за Ксюшу, за разбитую нашу любовь… И Сысойку вместе с тобой надо б драть, штоб помнили, проклятущие…»

Не в силах больше сдержаться, Ванюшка выбежал в сени, заколотил кулаками о притолоку. Закусил рукав, чтоб не крикнуть от рвущей душевной боли.

4

Тришкина изба рядом с Кузьмовым домом. Где пригнувшись, где переползая на четвереньках по огородам, Ксюша добралась до Тришкиного двора. Выпрямившись у окна, прижав ладони к груди, позвала:

– Триша, выйди на улицу. Слышь, Триша, выйди.





В избе заворчала мать:

– Батюшки светы, каки срамницы девки пошли. Сами под окна ходят да парня зовут. Лежи ты, лежи. От такой дурную болесть получить недолго.

Но Тришка выбежал на крыльцо и сразу к воротам. Схватил Ксюшу за руку и увлек под навес.

– Ох, и бесстрашная ты, Ксюха! Все село перерыли – тебя ищут. Тетка Матрена сказала солдатам, что ты комиссаршу утащила из-под шомполов.

– А про тебя не сказала?

– Не-е. Она как тебя увидела, так про всех остальных позабыла. Што тут творилось! Солдаты для тебя и виселицу срубили, а вешать-то некого, И Вавилу с Федором не поймали. Искали больше тебя да ту девку. Как она?…

– Жива пока. Слышь, Триша, шумни Ваню. Голос у Тришки сгрубел:

– Надо тебе, и зови сама.

– Глупый ты, Триша. – Сказала нарочно ласково, погладила Тришкину руку, – Мне Ваню по делу надо. Вот побожусь.

Ревность одолевала Тришку, но Ксюша очень просила, и все гладила его руку.

– Ладно, жди.

Ванюшки не оказалось дома, и Ксюша решила добираться до крестной. Снова кралась, прижимаясь к заплотам. В деревне не поймешь, что творится. Где вой стоит, где песни горланят. Добралась до задов Арининого двора, прошмыгнула между грядками и, только собиралась свободно вздохнуть, услышала голоса.

«Никак у крестной кто-то есть? – отпрянула от крыльца, прислушалась. – Мужики… Вроде выпимши. В сени вышли, никак? Выходят во двор…»

Испугалась, опрометью бросилась прочь и притаилась за поленницей.

На крылечко вышла Арина. В белесом сумраке июньской ночи ее еле видно. А рядом с нею солдат, широкоплечий и басовитый.

– Ты, Аринушка, покажи мне хозяйство свое, стайку, бекешку, сеновал.

– Ой што ты! Сдурел, так шшипаться.- А потом примирительно: – Зачем тебе мое хозяйство смотреть?

– Как зачем? Я ж холостой, а ты мне шибко приглядна. И бела-то, и румяна, и черноброва. А ежели еще и хозяйство справно… Коровенка-то сколь доит?

– Без мала ведро. Убери-ка руки! До амбарушки вы все холостые да добрые, а посля амбарушки смотришь, и жена появилась, и сарынь по лавкам, и смуглянкой я стала, и румянец не тот.

– Холостой я, вот те хрест, холостой. Заживем мы с тобой, Аринушка. Я работящий, непьющий. Войну закончим, пахать с тобой станем, в тайге промышлять. До баб и девок я совестлив. А ты меня забрала…

– Да ты руками не шибко шарь, раньше женись, – и хихикала, шлепая солдата по смелым рукам.

Где-то в болотах, за Выдрихой, гулко ахнула выпь, словно предупреждая Ксюшу: «Бойся, бойся».

«И так боюсь больше некуда, да Веру спасать надо. И откуда взялись эти бандиты с винтовками? Кто им дал право над людями изголяться? Где теперь наша Советская власть?»

Возмущение становилось сильнее страха. Ощущение несправедливости жизни возникало и раньше, но только после личной обиды. Сегодня Ксюшу никто и пальцем не тронул, а чувство обиды было особенно сильно, несправедливость особенно наглядна. «Все люди одинаковы перед богом, так пошто один бьет другого? Не солдаты дали Кирюхе жизнь, почему ж они ее у него отняли? Все люди одинаковы? А Сысой? А офицер, што командовал: «На скамейку!…» – захлебнулась от злобы. – Выходит, не все одинаковы люди?»

Неожиданное открытие на миг отвлекла Ксюшины мысли. Затем вспыхнула досада на Арину и солдата.

«Когда же они угомонятся? Кусок хлеба можно попросить Христа ради, но надо и соль, и спички, и нож, и какое ни на есть рядно или шаль. Ежели у Арины солдаты загуляют на всю ночь, то придется украсть! Ой, мамоньки, што я удумала!…»

В таежном краю можно убить человека. Если по пьянке, так скажут; «Дураку надо было не медовуху пить, а настой на коровьем дерьме». Если убьют по злобе, так мужики убийцу осудят: «Вот, окаянный, дай, боже, не встретиться с ним». Тем дело и кончится.

За кражу в Рогачево учат иначе. Украла баба мочку кудели, веретено – это бабье дело. Генералов судят лишь генералы, и баб по бабьим делам судят и учат лишь бабы. А бабий суд краток. Завизжат, заругаются так, что мужики восхищенно закрякают, вцепятся воровке в волосы и рвут, царапают что попало, чтоб всю свою жизнь помнила этот день. Если ж украдено покупное, так вора учат уже мужики, Они не глумятся, как бабы, и не визжат, а берут из забора жердины, цепи из-под навеса или песты от крупорушных ступ и учат ими сплеча.