Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 49

Он стоял в очереди передо мной и, когда я заплатил за сидр, просто повернулся и спросил:

– Почему столь молодой человек интересуется «Квартетом Флориана»? Они же такие старые. – Потом он, видимо, понял, что вопрос возник из ниоткуда, и добавил: – Второй скрипке, должно быть, уже за восемьдесят. Да и остальные вряд ли моложе.

Он был высоким, стройным, элегантно собранным, с гривой седых волос, которые касались воротника его синего блейзера.

– Меня заинтересовал виолончелист, и я решил, что раз, по слухам, к концу года они уедут на гастроли, а потом, возможно, прекратят выступления, то наши пути могут больше никогда не пересечься. Потому и пришел.

– Неужели у человека вашего возраста нет занятий поинтереснее?

– Человека моего возраста? – повторил я с удивлением и уязвленной иронией.

Повисло неловкое молчание. Он пожал плечами, возможно, таким образом извиняясь без слов, и как будто собрался повернуться и выйти на крыльцо между двумя порталами, где кто-то курил, а кто-то болтал и разминал ноги.

– В церкви всегда мерзнут ноги, – сказал он, разворачиваясь и направляясь к дверям. Это было финальное, сказанное впроброс предложение.

Тут я понял, что, возможно, обидел его своим тоном, и спросил:

– А вы поклонник «Квартета»?

– Не то что бы. Я даже не поклонник камерной музыки, но довольно много о них знаю, потому что мой отец любил классическую музыку и спонсировал их концерты в этой церкви. Теперь я делаю то же самое, хотя, откровенно говоря, предпочитаю джаз. Однако в юности я тащился за отцом на вечерние концерты по воскресеньям и по-прежнему прихожу сюда каждые несколько недель посидеть и послушать, и, пожалуй, представляю, что провожу время с отцом. Уверен, все это кажется довольно глупой причиной.

Я спросил, на каком инструменте играл его отец.

Фортепьяно.

– Отец никогда не играл дома. Но по выходным, когда мы уезжали за город, он поздно вечером шел в другой конец дома, и из своей спальни на втором этаже я слышал звуки фортепьяно. Казалось, словно на нем тайком играл заблудившийся ребенок, останавливаясь всякий раз, когда слышал, как скрипят половицы. Отец никогда не обсуждал свою игру, и мама никогда не поднимала этот вопрос, а потому я понял, что по утрам лучше всего говорить, что мне опять приснилось, как пианино играет само по себе. Мне кажется, он жалел о том, что бросил карьеру пианиста. А еще хотел, чтобы я полюбил классическую музыку. Он был из тех, кто редко навязывает свои взгляды другим, а тем более не заговаривает с незнакомцами, – чем кардинально отличался от своего сына, как, уверен, вы уже заметили. – Тут он хихикнул. – Он был слишком тактичен, чтобы звать меня с собой на эти воскресные концерты, и, возможно, смирился с тем, что ходить ему придется одному. Но мама не хотела отпускать его по вечерам без сопровождения, а потому просила меня пойти с ним. Вскоре это вошло в привычку. После концерта он покупал мне пирожное и мы садились в кафе неподалеку, а когда я немного подрос, шли ужинать. Но отец никогда не рассказывал, как был пианистом, а кроме того, в те годы моя голова была занята другими вещами. И, поскольку воскресными вечерами я обычно в последний момент доделывал домашнее задание, из-за походов на концерты с отцом мне приходилось допоздна засиживаться с уроками, которые я мог закончить гораздо раньше. Но мне нравилось проводить с ним время, нравилось больше, чем сама музыка, и, как видите, я все еще следую той привычке. Я слишком много говорю, не так ли?

– А вы играете? – спросил я, показывая, что его разговорчивость меня не смущает.

– Не особо. Я пошел по стопам отца. Он был юристом, его отец был юристом, и я стал юристом. Ни мой отец, ни я не хотели быть юристами, и все же… Такова жизнь!

Он грустно улыбнулся. Он уже второй раз вот так улыбнулся, а потом пожал плечами. Его широкая, обаятельная и неожиданная улыбка заставала врасплох, однако, учитывая насмешку, с которой он произнес «такова жизнь», радости в этой улыбке было мало.

– А на каком инструменте играете вы? – спросил он, вдруг повернувшись ко мне. Я не хотел заканчивать наш разговор и удивился, почувствовав, что и он этого не хочет.

– Фортепьяно, – ответил я.





– Как профессионал или как любитель?

– Профессионал. Надеюсь.

Он, казалось, призадумался.

– Не бросайте инструмент, молодой человек, – сказал он, – не бросайте.

Произнеся это, он с мудрым и слегка снисходительным видом положил руку мне на плечо. Не знаю почему, но я прикоснулся к ней, и этот жест был столь естественным, что я поднял взгляд и мы обменялись улыбками. Моя реакция позволила его руке, которую он, скорее всего, убрал бы, задержаться подольше. Он повернулся, но потом еще раз посмотрел на меня, и я почувствовал внезапное желание броситься на него и обхватить за талию под пиджаком. Он, должно быть, о чем-то догадался, поскольку в неловкой тишине, которая последовала за его словами, продолжал смотреть на меня, а я – в ответ, совершенно безбоязненно, пока вдруг не осознал, что, возможно, неверно считал сигналы. Мне захотелось отвернуться, но понравилось, что он не сводит с меня глаз, – я чувствовал себя красивым и желанным; было в его взгляде нечто мягкое, ласкающее, что хотелось оставить себе; от взгляда этого не хотелось прятаться, разве что укрыться у него на груди. И в глазах его мне понравилось обещание чего-то безупречно доброго и бесхитростного.

Однако потом, возможно, стараясь найти торопливое объяснение нашим улыбкам, он сказал:

– Вы пришли сюда ради музыки, а я – ради отца. Он умер почти тридцать лет назад, но здесь ничего не меняется. – Он хихикнул. – Тот же сидр, те же запахи, те же старые монашки, те же душные ноябрьские вечера. Вы любите ноябрь?

– Иногда, но не всегда.

– Я тоже не люблю. Я и церкви не люблю, хотя, пожалуй, люблю приходить сюда такими вот вечерами… Ну и me voici, вот он я.

Я чувствовал, что у него заканчиваются темы для разговора, но он неловко пытается продолжить нашу беседу. Повисло молчание. Снова теплая, очаровательная улыбка – смесь мудрости, иронии и капельки грусти, предупреждающих, что в этом вежливом и, возможно, несчастном человеке нет никакой легкости.

Когда мы увидели, что участники «Квартета», шаркая ногами, возвращаются на свои места, и настало время Бетховена, мой новый знакомый спросил меня, где я сижу. Я не понял, почему он спрашивает, но указал на место с краю на одной из последних скамей, где оставил рюкзак и куртку.

– Разумный выбор. – Он понял почему и добавил: – Только не ускользайте.

Я решил, что он просит меня дать «Квартету» еще один шанс и не сбегать с концерта (хотя после Гайдна я и так уже изменил свое мнение и больше не собирался уходить до конца выступления). Однако потом, пытаясь внести ясность, я спросил без обиняков:

– Хотите, чтобы я вас подождал? – Возможно, я неправильно выбрал интонацию. Я как будто спрашивал пожилого человека, не нужно ли придержать ему дверь, пока он справляется со своими ходунками. А потому исправился: – Я подожду вас на улице.

Он ничего не сказал; просто кивнул. Но то был не утвердительный кивок, означающий «да»; то был задумчивый, рассеянный, невеселый кивок человека, который обычно предпочитает не верить ни слову из услышанного.

– Да, почему бы и нет, подождите меня, – наконец сказал он. – И меня зовут Мишель.

Я представился. Мы пожали друг другу руки.

Я был уверен, что он уйдет после первой части, но полчаса спустя мы, как и обещали друг другу, встретились на ступеньках церкви. Вот только у меня возникло чувство, что он забыл о нашей встрече. Он разговаривал с какой-то парой, и они втроем, кажется, собирались куда-то пойти. Однако, завидев меня, он повернулся, а потом торопливо попрощался со своими знакомыми и пожал им руки. Он извинился, что не представил меня. Я был занят наматыванием шарфа, тем самым показывая, что извинения ни к чему. Я поймал себя на том, что изображаю удивление: ах, он все-таки меня дождался и не забыл, что мы договорились встретиться после концерта? Или, быть может, остался лишь для того, чтобы еще раз попрощаться, прежде чем мы пойдем каждый своею дорогой?