Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 146

Шеи у Свинчатки не было. Огромная, лысая, вся в желтых желваках голова казалась вросшей в широченные плечи. Под вздутым лбом, как под навесом, прятались маленькие свиные глазки. Ни усов, ни бороды, а какие-то клочки сухой черно-бурой шерсти. Он долго укладывал на коленях тяжелые, перевитые узловатыми жилами руки.

Хозяин послал меня за Царь-Валей.

Когда я только-только выздоравливал, Акимка рассказывал мне про Царь-Валю. Росту невозможного, как на колокольню глядишь. Пудовиком крестится, и хоть бы что... Со слов Акимки она представлялась мне громоздкой, уродливой. Когда же встретился с ней, изумился. На две головы выше дяди Сени, полногрудая и совсем не громоздкая, а статная и красивая, несмотря на заношенную до лохмотьев, латаную и перелатанную юбку и кофту из мешковины. Из-под синего выцветшего платка у нее выпущено на лоб несколько темных кудряшек, а под широкими полудужьями бровей — серые озорные глаза.

Встретившись со мною первый раз, она взяла меня за подбородок, посмотрела в глаза, подмигнула:

—Слыхала про тебя. Бабы-солдатки уши прожужжали.

Письма, сказывают, мастак писать. Это хорошо. Я хоть и не солдатка, а как-нибудь тоже попрошу тебя письмо написать. И попросила.

Пришла, отозвала за пакгауз, достала из кармана конверт, бумагу и новый чернильный карандаш.

—Дружку моему письмо-то, Ивану Сазонтычу,— заговорила она, складывая под огромной грудью руки.— В цирке мы с ним работали — гири метали, железо гнули, подковы ломали, с маху кулаком гвозди в доски вколачивали. Дружно работали. Да однажды я не так повернись, руку-то и вывихни. Вывих-то прошел, а ловкости уже не стало. Куда деваться? Пошла на Волгу, в босяки. Иван-то Сазонтыч не пускал, да что же я, такая верзила, на его шею сяду? Остался он в цирке. Стрелял ловко. Пятак в воздух кинет и прострелит на лету. В войну его на фронт взяли. И все ничего, здоров был. А тут сообщает, что немцы его снарядом накрыли. Ног у него теперь нет. В Казани на излечении он находится. Пишет куда как слезно: «Прощай, Валюша, жизни я себя все одно решу. Кто меня, калеку, кормить-поить станет?» Вот ты ему, Ромашка, и напиши. Пускай он страхов на себя не нагоняет. Пускай залечивается да плывет ко мне. За старое доброе уж я его голубить буду. Детей мне судьба не дала, нехай он за дите у меня будет. Так и напиши. За ди-те,— повторила она раздельно.— Сама бы написала, да ишь, руки-то мои какие,— и показала мне залубене-лые, мозолистые ладони.

Я быстро написал ей письмо. Читала она его про себя, а когда прочитала, взволнованно прошептала:

—Спасибо, милок! Считай меня теперь за друга. Случись, обидит тебя кто, скажи — жизни не пожалею, вытрясу душу из обидчика...

Я привел Царь-Валю.

Потеснив Свинчатку к косяку, она вошла, стала у стены и уперла руки в бока.

Садись, Валентина Захаровна,— подвинулся Горкин на лавке.

Не устала, постою,— откликнулась она и колыхнула плечом в сторону Свинчатки.— А энтот леший чего припожаловал? И вон...— кивнула Царь-Валя к берегу. Там по тропинке, проторенной у самой воды, цепочкой двигались мужики, грузчики. Поднявшись по береговому откосу на пакгаузный двор, они рассаживались вдоль забора.— За каким проваленным их сюда несет?

Да вот договориться с ними думаю. Твоя бабья ватага да вот Свинчатки — пшеницу грузить. Шестьдесят тысяч пудов, и чтобы за сутки,— объяснил Дмитрий Федорович.— О твоей ватаге речи нет, она у меня на постоянном жало-занье, а вот его по семишнику с пуда даю.

Та-а-ак! — Царь-Валя переступила с ноги на ногу, закинула руки за спину, заворочала пальцами.

—Что же молчишь, Сашко? — спросил Горкин.

Харч с бешеным молочком к семишнику приобщай, и разговору крышка,— как из бочки, прогудел Свинчатка и зашелся гулким, затяжным кашлем.

Значит, харч и водка? — весело взглянул хозяин на Сашка и подмигнул Царь-Вале.— Поняла, Захаровна?

Не глупая, понимаю,— ответила она, исподлобья рассматривая хозяина.— Выходит, так. Моя бабья артель, как сатана в аду, больше года на твой карман трудилась, а на срочную работу ты Свинчатку с его пьяницами зовешь? По семишнику с пуда, да еще и харч с водкой им жалуешь? Ловко!— Широко взмахнув рукой, Царь-Валя зло выкрикнула: — Валяй! А мы бунтуем!—и, круто повернувшись, направилась к двери.

Остынь!—приподнялся ей навстречу Сашко, загораживая своей квадратной тушей дверь.





Как бы я тебя не остудила! — встряхнула головой Царь-Валя и властно прикрикнула:—А ну, марш с дороги, Иуда! У обездоленных баб с ребятишками кусок хлеба из глотки рвешь!

—В чем дело, господа? В чем дело? — засуетился Горкин.

—Ты нас не господи,— обернулась она к хозяину.— Время придет, мы сами в господ себя перекрестим. Пока мы — бабы безмужние да вдовы солдатские. И наше слово тебе такое: будь ты хоть распрохозяин, а ни тебя, ни Свинчатку мы к пакгаузам не допустим! А ты,— надвинулась Царь-Валя на Сашка,— ты скатывайся отсюда, чтоб и духу твоего не было!

—Вон что?! — прорычал Свинчатка, приподнимая огромный, словно кувалда, кулачище.

Что произошло в эту секунду, было непонятно. Царь-Валя сунула пальцы Свинчатке под клочья бороды. Глухо охнув, он треснулся затылком о притолоку и кулем перевалился за порог. Она перемахнула через него, схватила за кушак и, подняв одной рукой в воздух, метнула его через перила в Волгу.

От пакгаузов разметанной и крикливой оравой к пристани побежали грузчицы, от забора — свинчатцы. А Царь-Валя неторопливо спускалась по мосткам с баржи, заворачивая рукава кофты. На мгновение она остановилась, подняла руку и крикнула:

—Бабы-ы, гони свинчатских!..

Только что разметанные оравы мужиков и баб сроились, и над кипением голов взметнулись кулаки. Густо задымилась земля под десятками ног.

Бились страшно. Летели клочья от рубах и кофт, среди частых глухих, но хрустких ударов то и дело раздавались хриплые вскрики и злые взвизги.

У меня от робости прерывалось дыхание, а Акимка суетливо бегал вдоль бортовой решетки по пристани, приседал, ударял себе по коленам и выкрикивал:

—Вот да!.. И-их, ты!.. Глянь, Ромка, как Царь-Валя их крошит!..

Царь-Валя действительно крошила. Выше всех, она металась в самом центре свалки. Кофту с нее сорвали. В розовом лифчике, голоплечая, раскосмаченная, она успевала бить и прямо перед собой и наотмашь. Ее длинные руки будто кружились вокруг нее.

Что вы наделали? — зло сверкнул глазами на хозяина дядя Сеня.

Полицию, полицию! — выкрикивал Горкин и то бледнел, то становился красный, словно кумач.

Какая вам полиция? Если бы она и была тут, разбежалась бы! — И дядя Сеня, подняв руки, крикнул так, что у меня в ушах заломило: — Сто-о-ой!

Тут свинчатцы не выдержали и побежали. Бабы гнали их до ворот, улюлюкали, бросали им вслед босовики, лапти, онучи.

Сашко долго пробарахтался в Волге. И, пока выгреб к берегу и, скользя на размокших поршнях, взобрался по косогору во двор, свалка закончилась. Грузчицы толпой вытеснили его за ворота и заложили их слегой.

А теперь покалякаем,— весело заговорила Царь-Валя, поднимаясь на пристань. Руки до плеч у нее были в ссадинах, в синяках. Она обтирала их мокрым полушалком и, кивая на двор, спрашивала Горкина: — Ну как, видал?

Как ты посмела?! — стукнул Горкин по столу, выкатывая глаза.

Не кричи,— махнула она рукой.— Разбередишь душу — я ведь и тебя, как Свинчатку, в Волгу махну. Э-э-эх! — протянула Царь-Валя, подсаживаясь к хозяину и подгребая его себе под локоть, как мальчонку.— Считала я тебя, Митрич, за сокола, а ты, как все прибыльщики,— тем же миром мазан. На горло человеку наступишь, только бы на копейку еще копейку нажить.— Горкин попытался было подняться, но она прикрикнула, тряхнув головой:—Сиди! Плюнуть бы тебе под ноги да и распрощаться. Когда-нибудь плюнем, а сейчас время не пришло. Всё у тебя в руках — и деньги и хлеб, а у нас, у баб,— горе да ребятишки. Потому пока сказ мой вот какой: твои шестьдесят тысяч пудов за сутки в баржах будут. Половину мы за свое жалованье стащим, а вторую — как ты Свинчатку подряжал: по семишнику с пуда. Так, что ли?