Страница 76 из 146
От роду так звали,— откликнулась бабаня, приподнимаясь со стула.— Уж такое-то спасибо огромное вам за Ромашку!
Доктор отмахнулся и, глядя на меня, сказал:
Никаких лекарств. Хватит. Кости срослись, жилы крепкие, а мясо нарастет. Ему бы теперь на вольный воздух да в работу.
Мы на Мальцев хутор поедем, к дедушке,— похвалился я.
Вот-вот,— одобрительно закивал доктор.— Там великолепно. Пруд в балке, сад, роща березовая. Все это внизу, в тишине. Превосходно! — И опять обратился к бабане:—А вас, Марья Ивановна, я тоже послушаю. Вид у вас никудышный. Лечить буду.
Какое уж мне лечение,— рассмеялась она.— Меня могила станет лечить.
Ишь вы какая хитрая! Да как же это вы можете без меня в могилу сунуться? — рассмеялся доктор.— По теперешним дням это не положено. Вы хоть раз у настоящего врача лечились?
Да ведь нечего лечить было. У меня за жизнь, окромя головы, ничего не болело.
—А вот посмотрим. Ну-ка, разоблачайтесь. А ты, Ромашка, выбирайся быстрее. Сапоги там, в ожидалке, обуешь...
Ожидалка длинная и узкая, как коридор. Вдоль стен — скамейки, а на них бабы, мужики, ребятишки. Сдержанный говор, покашливание...
Присев на свободный край скамьи, я быстро обертываю ногу портянкой, надеваю сапог.
—Ты дюже-то не тормошись, золотенький. Я больная. Скрипучий голос будто не в уши вползал, а в душу. «Арефа!»—воскликнул я про себя и, как от огня, отскочил к окошку, не успев обуть второй сапог.
Она сидела маленькая, скрюченная, опершись руками и подбородком на трость с костяным набалдашником. Не могу оторвать глаз от противной Арефы. Она будто провалилась в широкий, пышный лисий воротник шубы, из которого свисает окутанная клетчатой шалью нескладная и тяжелая голова. Медленно, будто спросонья, она поворачивает ее, не отнимая подбородка от набалдашника. Увидела меня, проворно вскочила.
—О-о, золотенький, да и где же мы с тобой повстречались!— еще на ходу заныла, запричитала она.— Узнала. Враз узнала. Глянула, а это ты. По глазынькам тебя угадала. Ты хворал, сказывают? Я слышу, больной ты, а наведать не решаюсь. Уж дюже я вами обижена. Так-то обижена, так-то!.. Ну, а все одно приду. Наскучила я, Ромашка. Как вспомню флигелек, где я с Силаном Наумовичем бедовала, так слезами и обольюсь. Здоровья господь пошлет — зайду. Хоть порожку крылечному поклонюся.— Она совсем было собралась расплакаться, уж и носом хлюпнула, да вдруг испуганно вытаращила глаза.— Куфайка-то, поди, из моих клубков вязана?
Меня давно подмывало сказать Арефе, чтобы она не зудела возле меня, толкнуть ее и выбежать на улицу, да проклятый сапог никак не надевался.
—Из твоих! — крикнул я ей в лицо.
—Господи, царица небесная! — схватилась она за сердце, но тут же пригнулась и, озираясь, виляющим голоском спросила: — Чаю, не всю пряжу-то извязали?
Ответить я не успел. Дверь кабинета отворилась, и доктор, выпуская бабаню, громко позвал:
—Лоскутова Агафья.
—Сейчас, батюшка, сейчас! — И, еще ниже наклонившись ко мне, засипела: — Нынче же к вам наведаюсь. Мошенники вы, все мошенники!..
Бабаня была чем-то обрадована и не могла этого скрыть.
Она хмурилась, сжимала губы, но в каждой морщинке таилась улыбка:
—Одевайся скорее, сынок.
На улице крупными хлопьями падал снег. Махмута не было. Постояв минуты две на крыльце, бабаня сказала:
—А ну его! Не будем ждать. Пойдем!
Она прикрыла меня концом шали, и мы пошли, не разбирая дороги, прямо по сугробам. Макарыч стоял в калитке.
Волки, что ли, за вами гонятся? Чего Ибрагимыча не дождались?
А несем-то чего!..— воскликнула бабаня.— Доктор-то, доктор-то... какой человек сердечный! На-ка.— Бабаня достала из складок юбки письмо, протянула Макарычу.— А ты чего стоишь? Снег-то тает, поддевочка мокнет. Иди в камору, раздевайся.
Но я не уходил. Мне было любопытно знать, от кого это письмо и почему так обрадовалась ему бабаня.
Макарыч ощупал конверт, оглядел его на свет и осторожно вскрыл. Из конверта он вынул несколько листочков и, медленно опустившись на стул, долго читал их. Дочитал, счастливо рассмеялся:
Ну, славно! Привет вам от Надежды Александровны. А доктор Зискинд молодец! Большое ему спасибо.
Ты к нему сходи,— наставляла бабаня.— Наказывал. Пусть, говорит, захворает и придет.
Да уж придется захворать,— откликнулся Макарыч и быстро свернул письмо.
—Чего же пишет-то? — спросила бабаня. Макарыч пожал плечами:
Да ведь как расскажешь, крестная. Думами своими делится. Нелегкие они. Тюрьма — не родной дом, скучает.
Ох-ох-ох! — вздохнула бабаня.
Ты чего? — настороженно спросил ее Макарыч.
Да так. Гляжу вот на тебя, а мысли-то плутают.— И она коснулась рукой письма.— В мечтах-то глупых, Макарыч, я ее и женой твоей видала, и детишек ваших напестова-лась.
У Макарыча кожа на лбу сморщилась и побледнела.
Не доживем мы с вами до этого,— чужим, изменившимся голосом ответил он, засовывая письмо в конверт. И, повернувшись ко мне, спросил торопливо: — Можно на хутор-то? Разрешил доктор?
Не то что разрешил, а велел ехать,— ответила за меня бабаня.— Только вот на кого же я Палагу оставлю?
—А чего Палага? — воскликнул Макарыч.— Палага теперь с твоих рук сошла.
Как это — сошла? — удивилась бабаня.
А так, сын у нее.
Да что ты! Когда же?
—Ну, как тебе ответить, крестная,— развел руками Макарыч и, приоткрыв дверь в камору, позвал: — Аким, иди сюда!
Акимка эти дни жил у нас. Бабаня дневала и ночевала у тетки Пелагеи. Прибежит с утра, печку вытопит, со мной к доктору съездит и опять убежит. Первый день Акимка был Акимкой — непоседливый, шустрый, а потом вдруг притих, загрустил. Я пытался развлечь его, рассказывая ему, что произошло на Самарской, читал «Конька-горбунка», но Акимка не слушал. Сунет руки под мышки»и сидит ровно окаменелый. Сегодня, когда мы с бабаней собрались к доктору, Акимка заявил:
«А я к мамке побегу».
«Это для чего же ты побежишь?»—нахмурилась бабаня. «А для того же!—ответил Акимка.— Чай, она мне мамка или кто?..»
Сейчас он вошел довольный и, обдергивая рубаху, спросил:
—Чего?
Бабаня затормошила его:
—Дома был? Что там мамка-то?
А ничего. Лежит на постели. Чудная какая-то, ровно дурочка: и смеется и плачет. И тятька тоже. Мамкин передник надел, тесто в квашне месит.
А еще кто же у вас теперь? — нетерпеливо спросила бабаня.
Акимка отмахнулся и, присаживаясь на краешек стула, поморщился:
—«Кто, кто»!.. Тятька радуется, говорит: «Нас теперь три мужика в доме». Так, не знай чего выдумали сродить. Я, говорят, крикливый, а уж он-то орет, как буксирный гудок!
Бабаня и Макарыч смеялись, а меня Акимка тянул за рукав и, кивая на дверь каморы, шептал:
—Пойдем-ка, чего я тебе скажу! Мы переступили через порог.
—Письмо из Двориков получилось,— торопливо заговорил Акимка.— Тятька прочитал... Пишут, всех мужиков на войну взяли и половину поубивали. Курденкова Яшку убили. Обоих братов Чекмаревых, Барабина Тимошку тоже. Из мужиков на селе только старик Чекмарев да дед Ваня Маня-кин... Свислов новый дом сгрохал, и все бабы у него в работниках. А у Дашутки мать умерла, и она меж дворов бродит.
Давай-ка ей враз письмо писать.— Он засунул руку в карман, вытащил спичечный коробок, обвязанный шпагатом, и начал зубами разгрызать на нем узелок.— У меня вот деньги. Пятаками семь гривен. Бабы мне надарили, письма я им читал. Пиши ты Дашутке письмо и эти деньги ей вкладывай. Нехай она к нам в Балаково едет.— Глаза у него горели, лоб и щеки стали розовыми; высыпая на стол деньги, он огораживал их ладонью, чтобы не раскатывались, и бормотал: — Пропадет она там. При матери жизнь у нее была хуже хужего, а теперь и вовсе не знай какая.
В камору вбежала бабаня. Бросив шаль на постель, она принялась обшаривать полки.
—Ромашка, тебе, случаем, остаточек от клубка на глаза не попадался? — спросила она, заглядывая в ящик стола.