Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 146

В висках у меня стучало, я уже не отвечал, а говорил, не сводя глаз с Углянского. Слова сами срывались с языка:

—Солдатки плачут. Диктуют письма и плачут. Они измаялись и все, все измытарились. А мужьев их на войне убивают, ранят. У Сидоровны мужа вши заели, а они, дураки, там всё воюют и воюют.

—Вот видите, видите, какие речи? — схватился за затылок Углянский.— И вы думаете, это без влияния взрослых?

Горкин хохотал, перекладывая голову с одной руки на другую.

О-ох, несообразность какая! Ну и тайная полиция, ну и тайная...

Что же тут смешного? — раздраженно спросил ротмистр.

А то, что все несообразно. Парнишке тринадцати нет, а ты на него дело завел. Да и нравится мне, что он дураками солдат называет. Я вот не на войне, и то дурак. Кручусь тут в Балакове, ючусь в евлашихинских номерах, а жена как солдатка. И плачет, честное слово, плачет...

В эту минуту полицейский гаркнул от двери:

Господин ротмистр, к вам почтальон с телеграфу!

Пропустить! — распорядился ротмистр.

Через порог переступил Пал Палыч Дух, в аккуратненьком дубленом полушубке. Развязывая тесемки малахая, он извинился и, кланяясь то хозяину, то Углянскому, кротким голоском разъяснял:

Спешная, а вас, уважаемые, на месте нет-с. Прибегаю я к вам в номера, господин Горкин, а вы соизволили сюда уйти-с. К вам, господин Углянский, в канцелярию-с,— и вы в отсутствии.

Ответная, что ли? — спросил хозяин.

Она-с, она-с. От самого губернатора. Извольте расписаться.— Старичок развернул тетрадку.

Хозяин черкнул в ней, принял телеграмму, прочитал и, бросая ее на стол, уставился на Углянского.

—Ну, что я тебе говорил? — и потыкал пальцем в телеграмму.— Вот, черным по белому: прекратить безобразие в горкинском заведении. И подпись самого губернатора.— Он поднялся и, кивая на портфель, сказал:—Забирай, ротмистр, свою амуницию, и айда ко мне в гости. А дело про моих мальчишек засунь подальше, чтобы и самому не достать. Ребятишки, они, брат, народ умственный.

Углянский хмурился, покрякивал, смущенно потирая руки.

—Макарыч,— продолжал Горкин,— ты давай-ка нынче со всей своей шатией ко мне. Да убери ты этих полицейских!— выкатил он глаза на Углянского.— Дышать не могу, когда они на виду торчат! —А на меня посмотрел, махнул рукой к двери.— Ты марш к бабке, письмописец.

В каморе бабаня наводила порядок. Перевязав голову полотенцем, она медленно, словно в полусне, бродила, тяжело сгибаясь, поднимала разбросанные по полу вещи и вешала их себе на руку. Когда я вошел, она вздрогнула, уронила вещи, но тут же выпрямилась и рассмеялась:

—Вот ворона старая! Скоро, должно, и тележного скрипа пугаться буду.

Я видел и понимал, что бабаня измучилась за минувшие ночь и день, исстрадалась и за меня, и за Макарыча, и за Олю. Мне было радостно, что у меня есть такая хорошая бабаня, и я не знал, как выразить эту радость.

Углянский вбежал в камору. На ходу надевая шинель, сердито и хрипло крикнул полицейскому:

—Сняться с поста! Немедленно!

Орленые пуговицы на шинели сверкнули сотнями искр и погасли за дверью.

В камору ворвался Акимка. Полушубок нараспашку. Остановился, озадаченно глядя на приподнятые в полу доски.

И-их ты-ы!..— протянул он и с живостью спросил: — Чем ломали? Пешней? У нас пешней.

Или и у вас были? — всплеснула руками бабаня.

А как же! — И, сбросив полушубок на лавку, побежал в кухню.— Пить хочу.— Гремя кружкой в ведре, кричал: — Были! Четверо!





Акимка вернулся и, вытирая рукавом губы и скосив глаза на окно, тихо и грустно сказал:

Мамку жалко. Испужалась она до мертвости. Водой ее отливали.

Ты зачем же прибежал? — с беспокойством спросила бабаня.

А тятька меня прогнал.— Лицо у него сморщилось, а из-под длинных белесых ресниц на щеки выкатилось по слезе.— Мамка-то,— Акимка разминал горло, что-то глотал и никак не мог проглотить,— мамка-то тяжелая, обещалась мне сеструшку родить, намедни все спрашивала, как назовем...

Бабаня глухо простонала и, откинув голову к стенке, схватилась за сердце.

Мне стало страшно. Я закричал и бросился к ней.

—Ой, да ты что? — толкнула она меня в плечо.— Ай в тебя ножиком пырнули? Мне в голову ударило, а тебе боль-но? — Затем бабаня раздраженно кивнула на постель.— Ты бы вон лег. С зари на ногах и голодный. А ты, Акимка, не горюнься. Я вот покормлю вас сейчас да и побегу к твоей мамке.

Она стащила с меня сапоги, сняла фуфайку и подтолкнула к кровати:

—Ляг, сынок. А ты, Акимушка, посиди с ним, поразговаривай.

Некоторое время меня будто качает вместе с постелью.

Качается и Акимка, облокотившийся на спинку кровати. Лицо у него уже веселое, глаза смешливые, и в них скачут проворные живчики.

—Всё в избе дыбором поставили. Всякую тряпку перетрясли. И у меня и у тятьки все карманы вывернули. Листовки да какие-то письма искали. Тятька мне только говорит: «Не робей, Аким». Он знаешь какой, мой тятька... У-ух, какой! Он с полицейскими и не разговаривает, и не смотрит на них. Мамку отлил, сел у нее на кровати, меня рядом посадил и покуривает себе. А полицейские мыкаются. И на печь лазили, и под печку, и на чердаке были. И ни пса не нашли, окромя моей тетрадки, в которой я писать учусь.

Бабаня подставила к постели табуретку, принесла чашки, кринку с молоком, нарезала хлеба и, сказав «ешьте», начала надевать бекешку.

—Вы вон чего, ребятишки,— наставительно заговорила она.— Не малые вы и с понятием... Я к твоей мамке побегу, Аким, а ты чтоб за Ромкой наглядывал. К ночи не вернусь — в печи у меня щи с кашей. Ешьте.

Она ушла, а мы долго молча переглядывались с Акимкой.

—А потом что было!..— оживился Акимка.— Полицейский, что за старшего — усы у него как буравчики закручены,— подскочил ко мне и спрашивает: «Твоя тетрадь?» — «Моя»,— говорю. Он весь выпрямился и кричит: «Врешь ты!» А я ему на ответ: «Сам ты брешешь!» Ой и взъярился он!.. Весь вскраснел, ногами топает. «Ты, кричит, солдаткам письма писал?» — и сует мне тетрадку, требует, чтобы я враз сел за стол и при нем писал какие-то слова. Не знаю, что бы вышло, только еще один полицейский прибежал и старшему на ухо забормотал. Он аж вздернул шапку на голову и пошел под нее руку совать, перед тятькой извиняться. Тятька ему ни слова, ни полслова, сидит, мамку по щеке гладит да покуривает. Полиция — из избы, а мамка как закричит, а тятька как вскочит, как на меня заорет: «Марш из дома!»

Мы не заметили, как в камору вошли хозяин и Макарыч. Запахивая полы хорьковой шубы, Горкин хмурился.

—Оба тут. Завтра же на Мальцев хутор, к Даниле Нау-мычу. Чтоб в Балакове и духу вашего не было, письмописцы сопливые!..

26

Ехать на хутор, не показав меня доктору, бабаня наотрез отказалась.

—По службе что хочешь с них требуй, Митрий Федорыч, за нее ты им жалованье положил, а жизнью их не ты распоряжаешься. Не дозволит доктор везти — не повезу, хоть ты меня на куски рви! — заявила бабаня хозяину, когда он заехал во флигель, раскричался, что я до сих пор не на хуторе.

А доктора не было. Вызвала его какая-то управа в Саратов. Пять дней кряду возил нас с бабаней Махмут в больницу, и только на шестой доктор оказался на месте и принял нас.

—Ну-ка, покажи, как ходишь! — И, словно солдату, принялся командовать: — Ать-два, ать-два!

После того как я прошелся несколько раз по комнате, приказал раздеться и лечь на диван. Долго тискал мне колени, локти, давил на грудь, на плечи, а затем черным мягким молоточком обстукал всего от пят до маковки. Швырнул молоточек на стол, велел перевернуться со спины на грудь и, припадая ухом то к одной лопатке, tq к другой, слушал, одобрительно покрякивая:

—Так, так... Неплохо.

Потом заставлял прыгать на одной ноге, приседать и прислонял ухо к груди. Под конец шлепнул меня по животу, рассмеялся:

Все! Кругом заштопался. Молодец! До ста лет жить будешь.— И обратился к бабане: — Ну-с, любезнейшая... Марья Ивановна, кажется?