Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 146

Да кто же это такой — он? — перебил я Олю.

Да Углянский! У-ух, ненавижу!..

Зачем же он ее в арестантскую? — недоумевал я.

—А затем, что по Самарской листки расклеены,— ответила Оля.— Вот такие листочки,— сложила она ладони.— И везде-везде, на заборах, на воротах, на ставнях...

Со двора послышались голоса. Оля подбежала к окну, глянула и почему-то тихонько прошептала:

—Твои. И бабаня, и Макарыч, и еще кто-то...

С бабаней и Макарычем пришел дядя Сеня.

Олю Макарыч увел в горницу и разговаривает там с ней, бабаня на кухне гремит посудой, накрывает к чаю на стол, а дядя Сеня подсел ко мне и, как доктор, то коленки мои ощупает, то плечи, то осторожно двумя пальцами надавит на ключицу, спрашивает:

—Может, тут больно? Нет? А вот тут? Скажи на милость!— удивляется он и протягивает мне руки.— А ну, бери, обхватывай и жми во всю силу!

Всю ладонь его охватить невозможно. Захватываю только по три пальца и сжимаю до темноты в глазах и, обессилев, падаю на подушку.

—А ничего получилось,— смеется дядя Сеня.— Чуется силенка. К весне, гляди, все болячки в тебе заживут, и опять мы с тобой в пакгаузах орудовать будем. У нас теперь, Ромашка, ой и бойкая работа! Народу везде, подвод, прямо все кипит. Одних грузчиц больше тридцати человек. Сейчас чуть потише— Волга стала. А вот как лед окрепнет, дорога ляжет, опять все загремит. Хлеб до Вольска на подводах отправлять будем. А вчера я с хозяином ух и поругался!..— Дядя Сеня весело встряхнул кудрями.— Причудливый он у нас стал. Бывало, и поздоровается и поговорит запросто, а теперь идет мимо тебя, как мимо столба! Миллионщик! Евлашихинские номера все под себя снимает. Гости у него каждый день, граммофон играет. Пару чистокровных рысаков купил, сани ковровые, и Махмут у него за кучера. Поддевку не носит. Пальто с бобровым воротником, а под ним костюм с накрахмаленной грудью. Я, говорит, в своем торговом деле вроде ученого профессора. Вот вчера он свою ученость и оказал. Из Казанского военного интендантства бумага поступила. Недосчитались там четырех мешков пшена. А пшено я отгружал. Получил Горкин эту бумагу, на рысаков — и ко мне. С тростью он теперь ходит, а на ней — серебряный набалдашник. Ну, из саней и с этой палкой прямо на меня. Покраснел до черноты и кричит не своим голосом: «Подлец! Лучше бы ты четыре мешка передал, только фирму мою не позорил! Признавайся, куда ты это пшено дел?» Случился, Ромашка, во мне целый переворот. Хорошо, Макарыч откуда-то вывернулся, а то бы я так полыхнул хозяина по скуле, что у него от зубов одно крошево бы осталось. Разбирались часа три. Все счета подняли. И оказалось: все правильно. Так он только фыркнул, как лошадь, и уехал. На прощанье я ему врезал, не постеснялся. «Вы, говорю, Митрий Федорыч, глотку-то поберегайте, а то чем кричать станете, когда я не четыре мешка, а всю торговую фирму какому-нибудь ведомству передам».

Крестная! — приоткрыв дверь, крикнул Макарыч и кивнул дяде Сене.— И ты, Семен Ильич, иди.

Слазь, сынок, с кровати-то. Сейчас чай пить будем,— сказала бабаня, проходя в горницу.

Пока я застегивал ворот рубашки, натягивал на ноги чулки, в камору стремительно вбежала Оля.

Ты с бабаней к нам на Самарскую переедешь!

Зачем?

—А так Макарыч сказал. Я одна боюсь в доме. У вас жить — дом совсем опустеет. А по Балакову вон какое воровство идет. Все саратовские жулики к нам перебрались.

В камору вошла бабаня. Оля бросилась к ней:

—Бабанечка, я сейчас домой побегу и все приготовлю.

—Что ж, и так можно,— согласилась бабаня, обнимая Олю.— Только торопиться-то не надо. Почаевничаем, оладушки у меня в печке, поедим их... А ты что все на постели гнездишься?— обратилась она ко мне.— Поднимайся. Олюшка, помоги ему с кровати-то спуститься.

Пол еще зыбился подо мной, но я уже не страшился, что не удержусь на ногах.

Когда Оля подхватила меня под локоть, я отстранил ее и пошел через камору. Ноги были тяжелые, но я шел, шел и шел...

Гляньте-ка, идет! Сам идет! — Бабаня вдруг расплакалась, закрылась передником.

Что такое? — тревожно спросил Макарыч, входя в камору.

А ничего, ничего. От хорошего плачу. От радости. Ромашка-то сам пошел, без подмоги. ,

Да ну?! — Макарыч подбежал ко мне, сел рядом, прижал к себе.— Ох, Ромашка, сто пудов у меня с плеч свалилось! Больше года они меня давили. День и ночь думал, что на беду я тебя из Двориков забрал.

В эту минуту мне было так хорошо возле Макарыча!

Бабаня суетливо бегала из каморы в кухню и обратно. Расставляя чашки на столе, тут же задевала их рукавом кофты, они валились на блюдца, звенели. Поднос бабаня уронила на пол и, рассмеявшись, опустилась на лавку.

—Нет уж, погожу малость. В таком-то я трепете, что руки скрючились.





Дядя Сеня вошел и недоуменно воскликнул:

—Никак, плачут?

Оля подбежала к нему и, приподнявшись на носочки, почему-то тихо, будто по секрету, прошептала:

Ромашка пошел. Прямо слез с кровати и пошел.

А чего же вы сырость такую в глазах развели?! Мне подумалось, что Ивановна заробела на Самарскую ехать.

Чего же мне робеть? — выпрямилась бабаня, складывая на груди руки.— Я теперь ни перед богом, ни перед царем не заробею. Да случись мне сейчас с самым страшным страхом повстречаться — и бровью не поведу...— И она рассмеялась.— Не гляди на меня так-то. Неси-ка лучше самовар, чаевничать будем...

Пока бабаня разливала чай, Макарыч, примостившись на углу стола, что-то быстро писал в своей записной книжке. Но вот он выпрямился и протянул книжку дяде Сене:

—На-ка, читай.

Дядя Сеня взял книжку и беззвучно зашевелил губами. Дочитал, сверкнул глазами на Макарыча:

Ух, хорошо!

Если одобряешь, надо за дело приниматься. И немедленно.— Макарыч сжал кулак и притиснул его к столу.— Надо, Семен Ильич, костьми лечь, а к утренней заре все сделать. Максима Петровича я увижу, скажу, а ты допивай чай — и скорым ходом к тем, что вчера работали.

Неужто вызволим? — спросил дядя Сеня.

Рассчитываю так,— задумчиво ответил Макарыч.

Я понял, что они ведут разговор о Надежде Александровне. Кого же еще, кроме нее, они собираются вызволять?

23

Махмут приехал за нами поздно. На Самарскую вез глухими переулками.

Ничего. Мал-мала моя изба жил, мал-мала кыняжес-кий флигель, теперь мал-мала тут живи,— весело говорил он, помогая мне выбраться из тулупа и сойти с саней.— Плохому человеку на всем свете жить тесно, а добрый в любой уголок простор найдет. Живи тут, поправляйся, гости к нам ходи. Прощай, Ивановна. Случай, какой нужда будет,— ночь, полночь— бегай к нам. Последний нитка пополам рвем. Одна половинка тебе даем, другой, малый, себе оставляем.

Вот ты и возьми,— сказала бабаня, когда сани, скрипя подрезами, скрылись за углом.— Татарин ведь, нехристь, говорят, а душа у него чище росы утренней.

Оля открыла нам дверь.

—Думала, не дождусь! — воскликнула она и унеслась по темному коридору.

Вернулась с ночником в руке. Огонек трепетал в прокопченном стекле, и тень Оли, большая и неуклюжая, металась по стенкам, вскидывалась на потолок.

—Сюда, бабанечка, сюда вот.— Оля распахнула дверь, раздернула портьеру и пропустила нас в залу.

В углу на круглом столике горела лампа под глубоким зеленым абажуром. Свет от нее был робкий, его хватало только на ползалы. Диван, шкаф, зеркало тонули в мягкой голубоватой мгле. Оля поставила ночничок рядом с лампой, прикрутила фитиль и вдруг, припав лбом к стенке, горько расплакалась.

Бабаня усадила меня на диван, стащила со своих широких плеч шаль, подошла к Оле:

Что же это ты нас слезами встречаешь?

Бабанечка,— повисла у нее на руке Оля,— увезли тетю Надю! Увезли, сама видела...

Ну и что же? Увезли и привезут. А не привезут, сама дорогу найдет. А плакать-то зачем же?