Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 146

Надоест летать — опущусь на крышу флигеля, через слуховое окошко проберусь на чердак, раздвину потолочные доски и слезу по чердачной лестнице в сени. Чтобы меня никто не за метил, взлетаю на печь и сижу там за трубой. За трубой и скучно и жарко. Тогда я слетаю с печи, хватаю с полки тетрадь, что подарил мне Максим Петрович, и опять оказываюсь на чердаке. Сажусь возле слухового окна, листаю тетрадку и удивляюсь: ни одной чистой страницы! Вся исписана. А когда я ее исписал, не помню. А может быть, это не моя тетрадь? Перечитываю записи и убеждаюсь, что мои. Прочитал: «Нынче дедушка с хозяином уехали на Ново-Репинскую ярмарку», и увидел большой широкий тарантас с высоким ковровым сиденьем, кучера в рыжем чапане и лохматой шапке, стройных поджарых коней в наборной сбруе. Дедушка уже уселся в тарантас, а хозяин надевает новый, гремучий, как жесть, брезентовый плащ. Возится с ним долго, ворчит. Но вот он ступил на подножку тарантаса и, крякнув, свалился на сиденье. Тарантасные рессоры скрипнули и загудели. Горкин перекрестился и толкнул кучера в спину:

—С богом!

Лошади с места взяли рысью, и тарантас покатил, оставляя за собой рыжий хвост пыли. Дедушка обернулся и помахал нам с бабаней картузом. Я знаю, что он долго проездит, и мне грустно. Как-то так получилось, что мы с ним и не повидались как следует. Не успел он приехать, как уехал...

А вот еще запись: «Максим Петрович с теткой Пелагеей сняли себе квартиру на Завражной улице». Прочитал и сразу увидел саманную избу. Крыша камышовая, а дверь выкрашена зеленой краской. Толкнул я ее, переступил через порог, а навстречу мне — Акимка.

Вот гляди, какая у нас горница! — обвел он рукой голые стены.— А вот глянь! — и хватает за рукав, тянет к столу, ставит передо мной грифельную доску.— Гляди, какие буквы получаются! Вот это — буква «а»... Вот это — буква «б». Напишешь их попарно два раза — получится слово «баба». Вон дела-то какие! Всем буквам научусь, буду как ты, в тетрадку вписывать. Тятька сказывает, ты пишешь, как заправский писарь. Ты мне покажи, как ты пишешь, ладно?

Ладно,— соглашаюсь я, и мы с ним бежим к нам, садимся на скамеечку под грушами и листаем мою тетрадь.

А вон тут сколько исписано! — удивляется Акимка и кладет руку на страницу.— Тут про чего?

—Тут я и про тебя и про себя написал.

—А ну, как вышло?—Акимка вскакивает, садится против меня на корточки и ждет.

—«Мы с Акимкой таврили-таврили мешки,— старательно прочитываю я каждое слово.— Триста штук оттаврили и от вонючей краски совсем захворали. Акимку рвало, а у меня голова от боли чуть не раскололась. Бабаня выговаривала Мака рычу: «Что это вы с хозяином скупитесь? Сотнями на безделье шибаетесь, а на добрую краску лишнюю копейку жалеете».

Акимка смеется:

—Ну и ну-у! Прямо как было!.. А еще про кого писать станешь?

Я молчу. Я не могу сказать, что запишу в свою тетрадку. А запишу я, как мы с Ольгой и Надеждой Александровной ждали подводу, которая увезет с Самарской покойного Власия.

На дворе ночь. Нудно гудит ветер. Лампы погашены во всех комнатах. Пусть думают, что в доме спят. Дядя Сеня пригонит подводу и постучит в окно.

Мы с Ольгой сидим на диванчике. Она забралась на него с ногами, и ее острые коленки уперлись мне в бок. Отодвинуться некуда — мешает подлокотник, а сказать, чтобы она села как следует, неудобно да и нельзя: у Надежды Александровны разболелась голова, и ее тревожит даже шорох. Она тихо ходит по зале. В темноте не видно ни ее лица, ни рук. Только белая шаль, в которую Надежда Александровна закутала плечи, плавает в темноте. Иногда и она будто потонет з ней. Где-то скрипнет дверь. Это значит, что Надежда Александровна ушла из залы и нам с Олей можно разговаривать. Она такая говорунья!.. Я уже знаю, что у нее, как и у меня, нет ни отца, ни матери. В холеру умерли. Поехали в гости в Астрахань и умерли. Оля была маленькая и совсем их не помнит. Надежда Александровна, мамина сестра, взяла Олю к себе. Оля тетечку очень любит и не задумается за нее в огонь кинуться. Глаза закроет и с какой угодно высоты прыгнет. Надежду Александровну, как и Акимкиного отца, в тюрьму заключали. Они тогда в Москве жили. Ночью пришли жандармы и увели тетю Надю. Олю к себе взяла соседка по квартире, и она жила с ней два года. Когда тетю Надю из тюрьмы выпустили, они стали жить в Балакове под гласным надзором. Что такое гласный надзор, Оля не знает. Только тете Наде в Балакове приходится жить безвыездно. А безвыездно потому, что отец ее тут жил, механиком на пароходах работал, а когда умер, то тете Наде оставил в наследство дом. В Москве Оля в школе училась, а тетя Надя на швейной фабрике работала мастерицей. И, бывало, собирались у них на квартире всякие веселые люди, читали книжки, спорили, песни разные пели.

А тут, в Балакове, к ним только купчихи ходят. Той кофту сшей, той платье со шлейфом. А разговор только про деньги да про бога. Тетя Надя над ними смеется. Она же поднадзорная социалистка.

Кто? — удивился я, впервые услышав слова «поднадзорная социалистка».

Как то есть кто? — недоуменно спросила Оля и принялась объяснять: — Вот понимаешь, тетечка ни в какого бога не верит. Ни в русского, ни в татарского, ни в какого, а верит в один только рабочий класс. Когда у нас в Москве собирались и спорили, так тетя Надя всем спорщикам кричала: «Верю только рабочему классу».

В темноте всплыло белое пятно. Оля прошептала:

—Молчи! Тетечка...

Надежда Александровна остановилась, чиркнула спичкой и, загораживая свет ладонями, направила его на белый круг циферблата настенных часов. Свет будто разбудил часы. Зашипев, они зазвонили торопливым хриплым звоном. В ту же минуту, перекрывая шум ветра за стеной, раскатился гул соборного колокола.

—Вы не уснули? — спросила Надежда Александровна.





—Что ты, тетечка! — ответила Оля.— Мы хоть всю ночь просидим. Нам даже весело. И ты, тетечка...— Она не договорила.

В раму окна редко и мягко застучали.

—Кто? — спросила Надежда Александровна.

—Свои, откройте!—услышал я голос дяди Сени. Волнуясь, я объяснил насторожившейся Надежде Александровне, кто это.

—Тише, голубчик, тише! — прошептала она и взяла меня за локоть.— Не надо так громко. Пойдем со мной, Оленька.— Погремев коробкой со спичками, Надежда Александровна подала ее Оле.— Зажги, пожалуйста, ночничок и выставь в коридор. Ты хорошо узнал голос Семена Ильича? — спросила она меня уже в коридоре.

—Он это, он! — убеждал я.

С улицы из-за двери опять послышался голос дяди Сени:

—Живей, живей, Ромашка!..

Надежда Александровна быстро отперла и широко распахнула дверь. Меня обдало холодом, запахом навоза и пыли.

—Темь-то какая! — прогудел дядя Сеня.— Как идти-то? Может, у вас тут лестница?

Оля выбежала в коридор с ночником. Темнота поредела.

—Вот и славно,— сказал дядя Сеня и, прикрывая дверь, тихонько позвал: — Максим Петрович, Ибрагимыч...

Первым в полуоткрытые двери боком, но проворно всунулся Махмут.

Твоя тута, Ромашка? — наклонился он ко мне.— Ничего. Беда сапсем маленький.— И, повернувшись к Надежде Александровне, со вздохом сказал: — Здравствуй. Сердцем за тебя болеем.

Спасибо, Махмут Ибрагимыч! — Надежда Александровна обеими руками пожала его руку.— Хороший вы человек.

Ай там хороший. Гололобый татарин, и пся недолга.

Что же вы стоите? — взволнованно прошептал Максим Петрович, входя в коридор.— Выносить же нужно. Здравствуй,— протянул он руку Надежде Александровне и строго спросил: — Что же это? Кому это нужно?

Об этом будем говорить после,— ответила она, кутая плечи в платок.

Ведите.— Максим Петрович блеснул глазами в сторону Надежды Александровны, а меня подтолкнул к двери.— Стой на крыльце, Роман. Подвода подъедет — скажешь. Будь добра, Надежда Александровна, дай ему свою шаль. Он в одной рубашонке, а на улице холодно.— И Максим Петрович укутал меня шалью, подоткнув концы под пояс.

Я стою на крыльце, слушаю, как гудит и тревожно скребется ветер. Он, кажется, хочет все снести с земли, но не осиливает и, злобясь, визжит и скрежещет зубами. Стараюсь вглядеться в темноту.