Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 146

— Держите, держите!

Временами ей, видимо, казалось, что она схватила это летающее «нечто», и, смеясь, кутала руку в подол юбки, раскачивалась и запевала. Голоса у нее уже не было. Слабым, свистящим полухрипом вела она песню. А за воротами опять закричала:

— Держите, держите!

— Запоздала, матушка, держать-то,— со смешком произнесла Евлашиха, побрякивая связкой ключей.— Все миловалась да кудрюшки ему расчесывала. Вот и домиловалась до умалишения.

И все время передо мной то белый гроб на линейке, то обезумевшая Лазурькина мать, то Евлашиха со связкой ключей...

Мы с Максимом Петровичем уже третьи сутки живем во флигеле. Караулим. Хозяин, выпроваживая нас из номеров, приказал не сводить с Арефы глаз.

— Не старуха, а живодер! Ей ничего не стоит человека слопать, а проданное стащить и еще раз продать — удовольствие. Ни щепки ей из потрохов не уступайте.

Теперь я знаю, что такое потроха. Это стулья, чугуны, кастрюльки, рогачи. Горкин купил у Арефы всю домашнюю утварь. Рядились целый день. Трижды хозяин уходил, решительно отказываясь разговаривать с Арефой, но она догоняла его у ворот. И откуда только бралась у нее прыть! С крыльца сбегала стремглав, хватала Дмитрия Федоровича за полу поддевки, тащила к дому, канючила:

— Да, золотенький, уж что ты так-то гневаешься? Чай, по-доброму надо. Давай уж как-нибудь сходиться.

Сошлись на двух сотнях. Принимая деньги, Арефа ныла:

— Накинул бы хоть четвертную на бедность мою. Ты гляди-ка, сколько добра тебе остается! Силан-то затерзает меня теперь. До смерти затерзает.

— И ладно сделает,— не стерпел хозяин.— Тебя не терзать, а казнить надо.

Самого тебя казнить!—взвизгнула Арефа.— Думаешь, я тебя не знаю, жулика саратовского!

А ну, подай назад деньги! — гаркнул Дмитрий Федорович.

Арефа в мгновение скакнула за порог каморы, захлопнула Дверь и громыхнула задвижкой.

Красный от злости, хозяин забарабанил кулаком в дверь:

— Подай деньги! Не надо мне ни флигеля, ни этой твоей рухляди!

Арефа молчала. Горкин рванул дверную скобу с такой силой, что она осталась у него в руке. Обескураженный, он смотрел на нее некоторое время, а потом швырнул на пол и рассмеялся:

—Правильно ее Махмут шайтаном окрестил. Вы вот чего,— обратился он к нам с Максимом Петровичем,— оставайтесь-ка здесь: ей, притворщице да озорнице такой, ничего не стоит поджечь дом-то...

Вот мы и днюем и ночуем во флигеле. Время тянется медленно и тоскливо. Максим Петрович старается развлечь меня, то расспрашивает про Силантия Наумовича, с которым мне довелось жить в этом флигеЛе, то рассказывает, как во флоте служил и по Японскому морю плавал. Я внимательно слушаю, но тут же забываю, о чем он говорит.

Еду нам приносит бабаня.

Сегодня, накормив нас, она обошла во дворе все постройки, заглянула в погреб, осмотрела летнюю кухню, а когда возвратилась, села возле меня и, словно между прочим, сказала:

—Мужик-то, что Арефино имущество на фургон грузит, тощий какой.

За эти дни я несколько раз видел этого долговязого и рыжебородого мужика. Он въезжал во двор на скрипучем пароконном фургоне, останавливал лошадей у кухонных дверей и, меленько покрестив лицо, тихонечко стучал в окно. Арефа открывала дверь, и он, низко сгибаясь, скрывался в кухне..





Нагрузив фургон вещами, мужик съезжал со двора.

— Родня, должно,— продолжала рассуждать бабаня.— Слышу, сестрицей ее называет, и она к нему ласково так: «золотенький» да «золотенький». Петрович сказывал, последний раз нагружают. Съедет нынче Арефа.

Я не знал, что ответить бабане, а она, помолчав, опять заговорила:

Хозяин-то, слышь, как распорядился: во флигеле нам жить. В Арефиной половине — мне с тобой да с дедом, в спальне — Макарычу, а в горнице вроде контора будет.

Будет,— сказал я только потому, что нужно было ответить бабане. Думалось о другом.

С того момента, как мы приехали в Саратов, на всем пути от Саратова до Балакова и здесь, в Балакове, я видел и вижу, что люди живут в каком-то испуге. Все горюют, проклинают войну. А вот Евлашиха, Дмитрий Федорович будто рады войне. Почему? Почему Евлашиха не хотела, чтобы Лазурька поправился? Ведь он хороший мальчишка. Все его жалели. Максим Петрович в своей тетрадке написал, что Лазурька — жертва войны. А что такое жертва? И я спросил об этом бабаню. Она недоуменно посмотрела на меня и развела руками.

—Не знаю, сынок, как и ответить. Жертву-то вроде богу приносят, а тут война пришла...

—А откуда она пришла? Зачем? — перебил я ее.

—Постой-ка.— Бабаня легонько отстранила меня и заспешила к двери.

Я выбежал вслед за ней.

Со двора медленно съезжала подвода, высоко нагруженная коробами, узлами и свертками. За подводой шла Арефа. В первую секунду я не узнал ее. Мимо меня плыла важная сухопарая старуха. Тяжелый подол синей юбки волочился за ней, вздымая пыль. С плеч глубокими складками спадала фиолетовая пелерина, отороченная по краю желтым мехом. Узкое остроносое лицо плотно обжимала черная ажурная косынка. Арефа шла ни на кого не глядя, а возле нее металась толстенькая, приземистая женщина. Она то наскакивала на нее, то, как от сильного удара, отлетала и, беспорядочно размахивая руками, выкрикивала:

—Да ни сна тебе, ни покоя, кровопивка! Подавись ты моим рублем, жмотка! Полопаться бы твоим зенкам бесстыжим! — Всплеснув руками, женщина бросилась к Максиму Петровичу.— Да не пускай ты ее со двора! Ой, люди добрые!—Она подбежала к нам и, поправляя сбившийся с головы платок, принялась жаловаться: — Посудите-ка, подумайте! Приплелась намедни ко мне и чуть не в ноги пала, окаянная душа. Слезы, как горошины, у нее из глаз. «Золотенькая, говорит, погибаю. Не емши, не пимши живу, одолжи рублевоч-ку». Пожалела, дура, дала. Всего-то в дому три рублика было. И отдала. Время прошло, прихожу, а она меня и не признает. А тут слышу: продала дом за большие тысячи. Кинулась и поперву-то испугалась. Встала передо мной помещица степная и глазом не моргает. И чего ты, мил человек, со двора-то ее выпустил? — упрекала она Максима Петровича.

Он рассмеялся:

А я, тетушка, как и ты, не узнал ее. Гляжу — барыня идет.

Истинно, барыня! — воскликнула женщина и, вдруг подхватив подол юбки, побежала со двора.— Да я же ее, разнегодяйку, на все Балаково ославлю!

Должно, я уж из ума выживаю,— растерянно говорила бабаня, когда мы с ней возвращались в дом.— Митрий Федорыч ругает Арефу-то. И то так ее назовет, то эдак, а я думаю: и чего он ее честит? Старая, немощная, да всю жизнь в услужении. У нее, поди-ка, ни обувенки, ни одежонки. А раз-нарядилась, вишь ты, как генеральша Плахина...

Видали? — весело воскликнул Максим Петрович, входя в горницу. Но, кинув взгляд на меня, на бабаню, сразу посерьезнел.— Вы чего заскучали?

Да так,— нехотя откликнулась бабаня.— Радоваться-то будто и нечему, Петрович. Куда ни глянь — обман да жадность. А тут еще и война. Раздумались мы тут с Ромашкой: откуда она? Зачем?

А зачем собаки бесятся? — рассмеялся Максим Петрович.— Малым я, бывало, часто к отцу приставал: скажи да скажи, тятя, зачем собаки бесятся. А он у меня сердитый был. Назовет чурбаком с глазами и поправит: «Не зачем, а отчего». Я тогда сразу же: «А отчего, тятя?» Он щелкнет меня по носу и ответит: «От заразы». Вот и война от заразы. Как болезнь никому не нужна, а хворай, потому деться от нее некуда.— Он вздохнул.— И мало, очень мало таких остроглазых людей, которые видят эту заразу.

Бабаня засмеялась:

Тут, в Балакове, куда ни ступишь, с заразой встретишься. Ну чем наша номерная Евлампьевна не зараза?

Именно! — хлопнул руками по коленкам Максим Петрович.— Только у тех, кто войну затевают, мошна-то потолще, чем у Евлашихи. •

Не хочу на них и слова тратить.— Бабаня поднялась.— Давайте вот чего... К Евлашихе я теперь и за деньги не пойду. Раз нам тут жить, будем приборку делать. Помоем, почистим, за пожитками сходим...— И она пошла из комнаты в комнату, распахивая настежь двери и окна.