Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 146

Дедушка сидел, уронив голову. Я смотрел на него, и сердце у меня будто катилось куда-то и, вздрагивая, замирало. На мгновение в моих глазах все растеклось и посерело. Я вскочил и, ничего не видя перед собой, побежал из горницы.

16

Небо — в ярких мерцающих звездах, ночь — тихая, синяя, теплая. Где-то далеко-далеко и низко над землей в редких облаках запутался месяц. Я сижу на скамеечке возле дома, всматриваюсь в молчаливое движение ночи и жду, когда поднимется месяц. Поднимется — и будет светлее; а посветлеет — и мне будет лучше, легче, перестанет дрожать сердце. А дрожит оно от обиды. Только вот на кого же я обижаюсь! Понимать я стал многое, а как поступить с собой, не знаю. От дум у меня тяжелеет голова, ломит в висках. Я закрываю глаза, прижимаю веки пальцами и сижу в густой темноте, сижу долго, прислушиваясь к сонным шорохам ночи.

Сипло и зло залаяла свисловская цепная собака.

Я открыл глаза. Месяц стоял высоко среди чистого неба, и зеленоватый свет от него высветлил крышу на свисловском доме, выбелил тесовые ворота и забор, а от круто навитых возов положил на землю длинные фиолетовые тени с белыми просветами.

«А что, если взять да убежать? Все равно куда»,— подумал я уже, должно быть, в десятый раз и растосковался до слез. И так вдруг захотелось хоть краем глаза увидеть дедушку, бабаню... Ведь лучше, чем у них и с ними, мне еще, пожалуй, нигде, никогда не жилось.

Я осторожно перебрался через изгородь в палисадник и стал под кустом.

Окно открыто н задернуто белой занавеской. На ней — темная тень Павла Макарыча. В горнице позвякивают стаканами, пьют чай, беседуют. Громче и внятнее всех говорит Дмитрий Федорович. Голос у него твердый, раскатывающийся. А слова он не произносит, как все, а отрубает:

Прибыль у купца копеечная. Копейка за копейкой — глядь, и набежал рубль. А из рублей уже капитал сложить можно. У меня правило в торговле: на рубль пятак нажить. Хочешь — покупай, хочешь — помирай, а пятак на рублевку выкладывай. Кто ты — царь или нищий,— все одно я с тебя пятак наживу. Торговля — дело хитрое. Отец у меня с лотка по ярмаркам тульскими пряниками торговал, а я вот три первоклассных магазина имею, осенью четвертый открою. Да что магазин! Покупаю я и продаю все, что под руку попадет. Польза и мне и людям. Я, Данила Наумыч, не чета Свислову. Мне людей разорять смысла нет. Разорю — а кто же мне продавать будет? Кто в магазин за товарами придет? Вот у вас тут со всей округи Макарыч шерсть, холсты и кожи скупил. Пройди сёла, спроси, кого он обидел? Никого.

А что я тебя спрошу, Митрий Федорович, не осерчаешь? — тихо, но внятно сказал дедушка.

Денег взаймы спросишь? Не дам.

Какие деньги! — усмехнулся дедушка.— Нет... А вот думается мне... Лет, пожалуй, двадцать думается... Ведь что получается? Разделились люди на две половины. Вот, к примеру, ты, Свислов — люди денежные, оборотистые, слов нет. От ума там или еще от чего — гадать не станем. Только ведь получается-то вроде не так... Всё с мужика да с мужика.

Ничего! Мужик в России тягущой — выдержит.

А ну-ка не выдержит? Соберется всем кагалом да и уйдет в Сибирь на новые земли!

Уйдет — купцов позовет. Без купцов ничего не выйдет. Гвозди нужны? Нужны. Бабе платок нужен? Нужен. А там, глядишь, и чай, и сахар, и табак... Нет, брат, без купцов полная остановка жизни!..

Слушать все это мне было скучно, и я вернулся на скамейку. Сижу и думаю, как когда-то в Балакове: «Хорошо вам говорить, вы большие».

—Роман! — услышал я бабанин голос. Она подошла ко мне, устало присела рядом и с грубоватой ласковостью спросила:— Чего ты убежал? Расстроился, что ль?

Бабанины вопросы и ее встревоженный голос подняли в моей душе неспокойные мысли. В голове зашумело, горло сдавило. Я больно прикусил губу и будто одеревенел.

Успокоился как-го сразу. С трудом ворочая языком в пересохшем рту, я не спеша, обдумывая каждое слово, спросил:

Ты мне своя и дедушка свой, родные,— зачем же вы меня чужим людям отдаете?

Каким это чужим? — испуганно спросила бабаня.

Макарычу, Дмитрию Федоровичу.

Да какой же Макарыч чужой? Он — крестник мой. Да кто же тебя отдает-то? Я и сама с тобой из Двориков уеду. Макарыч и меня с собой зовет. Не хочет он больше один жить.— Все это она говорила торопливо и то прикасалась ко мне плечом, то отслонялась и брала за руку.— Какой уж год он просит меня, да причины не было к нему уезжать.

А дедушка?

Да и дедушка. Куда он от нас денется? — Бабаня обняла меня за шею, прислонила к себе.— Глупый ты, глупый! Чай, и дедушка с нами. Хватит ему в Двориках-то мучиться...— Она поднялась.— Ты посиди-ка часок, я сбегаю гляну, как они там...

Я верил и не верил словам бабани, но думалось мне уже спокойнее: «Хорошо бы уехать нам из Двориков! Жить тут плохо, тоскливо...»

В полосах лунного света между возами что-то мелькнуло, послышался торопливый топот, и я увидел Акимку с Дашут-кой. Они выбежали к крайнему возу и присели на оглоблю.





Акимка близко придвинулся к Дашутке и что-то торопливо забормотал.

Она слушала, подняв лицо, и вдруг рассмеялась:

А куда побежим?

Да сюда вот. Заберемся на воз и будем глядеть.

Мне захотелось узнать, что затевают Акимка с Дашуткой. Может быть, они выдумали какую-нибудь новую игру?

—Аким! — позвал я, приподнимаясь со скамейки.

Он стремительно вскочил, схватил Дашутку за руку, и они скрылись за возами. Я побежал вслед, но нигде их не увидел. Впечатление было такое, будто они мне пригрезились. Поискав их между возами, я вернулся к скамейке, сел и стал ожидать бабаню.

На крылечко вышли дедушка и Дмитрий Федорович. Дедушка попыхивал трубкой, а Дмитрий Федорович, вытирая платком лицо, и посмеиваясь, говорил:

Вот и выходит, Данила Наумыч, что не в силе дело. Сила — спесива, а ум — ведун.

Пожалуй, так,— согласился дедушка.— Молодой-то был — уж как думалось! Весь свет готов был перевернуть да переиначить. А кто помешал — и не разберу.

Сам ты себе и помешал,— зажигая папиросу, сказал Дмитрий Федорович.

Это как же так? Неясно мне что-то.

А вот так! — Дмитрий Федорович пустил изо рта струю дыма.— Прежде чем жизнь переиначивать, голову свою переиначить надо. К тебе в карман вот такие сукины сыны, как я, лезут, а ты пнем стоишь. Нас если по морде не бить да в шею не гнать, мы живьем сожрем! Совести-то у нас ни на грош нет! — Он рассмеялся громко и раскатисто.— Не думал об этом? Вот подумай... А это что такое? — удивленно воскликнул он и сделал несколько шагов вдоль изгороди.

Дедушка поднял голову. Я тоже глянул и поразился. Прозрачную спокойную прозелень лунной ночи медленно раздвигал розовый полусвет. Он колыхался, расширяясь, и поднимался все выше и выше. Потом враз будто подпрыгнул и поднял на себе широкое темное облако, промереженное быстрыми, летучими и яркими искрами.

—Пожар? — неестественно громко спросил Дмитрий Федорович и быстро шагнул к возам.

Дедушка неловким, торопливым шагом, клонясь вперед, поспешил за ним.

Темное искристое облако закрыло месяц, а затем его располосовало на клочья высокое, в несколько языков пламя. На улице стало светло как днем. Торопливо и страшно забрехал свисловский цепной кобель, ему откликнулись собаки со всех Двориков.

—Э-эй!..— раздался чей-то одинокий звенящий голос. За ним поднялись десятки разноголосых криков, и тишину

словно размело.

Я догнал дедушку, но он строго сказал:

—Беги к бабане!

Бабаня стояла посреди горницы, схватившись рукой за сердце и устремив взор в окно. Вздрагивающие отсветы пожара ложились на широкие рукава ее сорочки.

—Смотри, смотри, как полыхает-то!..— говорила она. Павел Макарыч натягивал на ноги сапоги и чертыхался.

Дохапался, живоглот несчастный! Давно бы тебе такое устроить!.. Куда ветер-то? — спросил он.

Нет ветру-то. Горит, как свеча,— ответила бабушка и, заметив меня, поманила рукой.— Иди-ка, Рома! Что-то я испугалась, с места не сдвинусь.— Она тяжело оперлась на мое плечо и шагнула к лавке.— Вот всегда так со мной... Пятый пожар на веку! Страшно!