Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 146

Мне сроду ничего не снится,— сказал Акимка. А затем, со вкусом уплетая пшенник, рассуждал: — Сны, дядя Филипп, похоже, только бабам снятся. Вон Дашуткиной матери незнамо что иаснилось. Про счастливую горошину...

—Про какую такую горошину? — удивился Менякин. Акимка начал было пересказывать сон Дашуткиной матери, но тут в избу вошла бабаня:

—Здесь, что ли, пастухи-то?

Здесь, здесь! Харчатся. Садись, Ивановна! — засуетился Менякин.

Благодарствую, Карпыч, недосуг мне нынче.— И она заторопила нас с ужином.

Мы покончили с пшенником и шумно вышли из избы. На улице бабаня, взяв у меня пастуший подсумок, дубинку и поправив ворот моей рубахи, строго сказала:

—Нам с тобой к Макарычу. Ждет он. И дедушка у него... Дворики, как всегда по вечерам, были наполнены вялыми,

тягучими шумами. Где-то чем-то звякали, и отзвук был жалобный, будто стон птицы. Нудно гукали водяные жуки в Рос-сошанке, а из-под берега в одиночку и группами с косами, вилами, граблями поднимались мужики и бабы.

Я шел рядом с бабаней шаг в шаг, всматриваясь в небо, в звезды, редко разбросанные в блеклой синеве, и размышлял: это мужики идут с покоса. Сена, сказывали, в этом году хорошие. Свислов по целковому с десятины косарям платит.

Акимка с Дашуткой идут впереди нас. Они то и дело меняются местами: то он забежит справа, то она. Кажется, что они играют в какую-то однообразную и скучную игру.

Дашутка внезапно остановилась и, топнув ногой, воскликнула:

Я бабаньке Ивановне скажу! Вот, ей-пра, скажу!

Говори! — сварливо отозвался Акимка.— Думаешь, боюсь? Ничего я не боюсь! А ты, чисто Менячиха, словам удержу не даешь. Ну тебя в болото!—Он махнул рукой, свернул с дороги и пошел, ускоряя шаг.

Ай разбранились? — спросила бабаня, когда мы подошли к Дашутке.

Она теребила в руках уголок гоЛовного платка и растерянно смотрела перед собой.

—Бабанька! — стремительно шагнула она к нам, но вдруг повернулась, крикнула: — Аким, погоди!..— и побежала к нему.

Скоро она догнала его. Взявшись за руки, они пошли вдоль свисловского подворья, мимо плетня, спускавшегося по пологому берегу к речке.

15

Пустырек перед флигелем Павла Макарыча был заставлен телегами с рогожными кулями и тюками, перетянутыми мочальными чалками. Возы стояли в два ряда, плотно и ровно, колесо в колесо.

Я пощупал один из тюков:

Что это?

Шерсть,— ответила бабаня.— Макарыч накупил. На станцию ее завтра повезут. И куда столько? А вся по миру расплывается. Широк мир-то...— Она подтолкнула меня ладонью в затылок.— Пойдем скорее. Заждались, поди-ка... Мне еще самовар греть...

Павел Макарыч встретил нас в прихожей:

—Ага, вот они!

Сегодня он был в белой рубахе с широкими рукавами, собранными у запястья в узкие обшлага. Оттого ли, что рубашка белая, большеглазое лицо Макарыча показалось мне особенно добрым. Он живо шагнул ко мне, положил руку на плечо, качнул и спросил, пощуриваясь;

—Значит, в подпаски вышел? Мне было легко и весело отвечать.

—Знаю, знаю... И крестная, и вон дед Данила всё мне рассказали. Ничего... Это, парень, славно! Я тоже в подпасках ходил. Два лета.— И он выставил два пальца.— Незавидное и скучное дело... Ну, давай в горницу. А ты, крестная, самоварчик, самоварчик!..

В горнице у окна я увидел дедушку. В ярком свете лампы, слегка раскачивающейся над столом, его борода серебрилась. Он сидел грузный и, будто ему было тяжко, опирался ладонями в лавку. Дедушка улыбнулся мне, а спросил как-то натянуто скучно:

—Управились со стадом-то? — и показал глазами на лавку рядом с собой.— Садись! Пусть ноги чуток передохнут. С Акимом допасали?.. Ну? И Дашутка была? — удивился дедушка и усмехнулся.





- Бойкая девчонка! Умница!.. А я, Ромашка, уходился. Жарко, беда!

—Письмо-то отнес?

Дедушка качнул головой, нахмурился и тихо сказал:

—Ты помалкивай.

Но я и сам понимал, что про письмо, которое мы написали дяде Сене, нельзя говорить. За день раза два меня подмывало сказать Акимке, что дядя Сеня, как получит наше письмо, сразу же пойдет в тюрьму к Максиму Петровичу и все расскажет ему и про него и про всех.

Павел Макарыч, глядя на нас, усмехнулся:

Ишь рассекретничались дед со внуком! — Он достал из кармана брюк кожаный портсигар, закурил и, выпустив струю голубого дыма, переломил спичку.— Верное бы дело, Данила Наумыч... Он,— и Павел Макарыч указал папироской на меня,— парнишка вроде славный. Обучу, душой не покривлю. Крестная, пока сила есть,— по хозяйству, а ты около нас всегда работу найдешь. Вон хозяин со Свисловым рядятся насчет телок. И срядятся. Телушки, считай, уже не свисловские, а горкинские. Вот и погонишь гурт до самой Волги.

Как решиться-то на это, Макарыч? — задумчиво произнес дедушка.—В Двориках жизнь прожита. В могилах-то почти все курбатовские лежат. Как от этого уйти, и ума не приложу...

А вот приложи! На то и ум человеку дан, чтобы его к делам прикладывать.

Загадывал так,— продолжал дедушка, притиснув меня к себе,— пожить короткое время, поднять вот его на ноги да и на покой. Силы-то з себе много чую, а жить — тоска.

С чашками и чайницей на подносе вошла бабаня

■— До чего же дотолковались? — спросила она, присаживаясь у стола.

—Толкуем, крестная. Да вот еще Романа не спросили. Не знаем, как он...— Макарыч пересел ко мне и, весело подмигивая, похлопал себя по коленям.

Я с замиранием сердца ждал, что скажет мне Павел Макарыч. А сказать он мне должен был что-то важное. Но его лицо вдруг стало настороженным, он встал и быстро направился к двери. Бабаня тоже поднялась.

Дверь широко распахнулась. В горницу шагнул высокий человек в парусиновом костюме. Я сразу догадался, что это хозяин Павла Макарыча. На голове у него широкополая соломенная шляпа, показавшаяся Дашутке решетом.

Всё жизнь обсуждаете? — гулким басом спросил он, протягивая Павлу Макарычу шляпу.

Куда же от нее, проклятой, денешься, Митрий Федо-рыч? — развел руками дедушка.

Дмитрий Федорович провел рукой по пушистым темным усам и, подходя к столу, сказал:

Не вышло у меня, Макарыч.

Почему? — удивился тот.

—Да мальчишка какой-то...— посмеиваясь и недоуменно пожимая плечами, произнес Дмитрий Федорович.— Мальчишка... Удивительное дело! Приладился где-то за плетнем и кричит несообразное: «Ферапонт, от жиру пухлый, отдай Дашке Ляпуновой счастливую горошину!» Свислов от этих слов в липе переменился и ругаться принялся пуще пьяного галаха. Потешная какая-то несообразность. До утра разговор отложили.— Дмитрий Федорович кивнул в мою сторону и спросил: — Это за него ты просил меня, Макарыч?

—За него. Сделайте мне такое одолжение!

—Так, так,— забарабанил по столу пальцами Дмитрий Федорович, всматриваясь в меня.

Смотрела на меня и бабаня. В ее глазах беспокойство сменялось выражением покорности. Дедушка тоже смотрел, но хмуро. Среди взглядов и тишины я заробел и опустил глаза. Но робость была мгновенной. Мне вдруг захотелось сказать всем что-нибудь дерзкое. Как Акимка, я передернул плечами и бойко спросил:

—Чего на меня уставились, чисто на диво дивное? Дмитрий Федорович отвалился на спинку стула и захохотал.

—Вот это я понимаю! — И, неуклюже разводя руками, спросил: — У вас тут что же, все мальчишки такие ухари? Уважаю смелых!.. Тащи, Макарыч, поставец! Выпьем за будущего горкинского приказчика.— Он подошел ко мне, взял за вихор, запрокинул голову, заглянул в глаза.— Хорош! Молодец, больше мне сказать нечего.— И, оставив меня, повернулся к дедушке.— Малец мне по душе. Возьму к себе в заведение. Учить будет Макарыч. Ответ за душу человечью с него требуй. Мое дело за кормежку, за одежку ответ нести. Оклад годовой. Первый год по трешке в месяц, на наших харчах.

Дедушка хотел что-то сказать, но Дмитрий Федорович приподнял ладонь:

— Помолчи. Три рубля в месяц — тридцать шесть в год. Проработает год — посмотрим. В дело будет вникать — плату ему удвою; не будет — провожу. Согласен — так по рукам! Нет —мое почтение, извините!