Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 146

Испугался ли Ферапонт или еще почему, но из избы убрался проворно. Бабаня прихлопнула дверь и, держась за сердце, тихо побрела к печи. Через минуту я услышал, как она загремела ковшиком в ведре с водой и стала пить, отдуваясь и покашливая.

Дедушка поднялся, подошел к закутку:

—Вставай, Ромаша. Похоже, не поспим мы нынче.— Он подал мне рубашку и штаны.— Одевайся.

Пока я натягивал на себя рубашку, дедушка достал из-за божницы пузырек с чернилами, потом вытянул из-под лавки сундучок, порылся в нем и достал несколько листков бумаги. Положил их на стол и приказал мне:

—Садись. В Саратов Семену Ильичу писать будем.— Он аккуратно развернул тряпицу, извлек из нее тоненькую красную ручку с новым пером и подал мне.— Пиши, да не торопись.

«Многоуважаемый и любезный Семен Ильич,— нараспев начал диктовать дедушка.— Шлем мы Вам низкий поклон и желаем благополучия в жизни. Низко кланяемся мы и любезной супруге Вашей Евдокии Степановне и желаем Вам всего хорошего. У нас жизнь сладилась. Роман со мной стадо гоняет, и жаловаться пока нам не на что. Здоровья бог дает. Бабаня наша, Мария Ивановна, тоже, слава богу, в силе, не хворает.

А пишем мы Вам по великой нужде. В вашем городе, в тюремном доме, пропадает наш человек, Поярков Максим Петрович. В тюрьму его засадили за сказки разные, что он мужикам рассказывал. Сказки были всякие — и про царей, и про богатырей, и про попов... Вечером на праздник соберутся мужики где-нибудь на завалинке, пошлют за Максимом Петровичем — он их и забавляет шутками да прибаутками.

Сложил он сказку такую, что вроде как он на тот свет попал.

На грех, прознал про сказки мироед нашей деревни Свислов. Рассказывал я Вам про него, когда мы из Балакова на пароходе плыли. Прознал он про сказки и пригрозил упечь Максима Петровича в Сибирь-каторгу.

Прошло с неделю время — наехал в Дворики урядник с полицейскими.

Посадили Максима Петровича в телегу под сабли и увезли. Дело-то девять лет тому назад было. У Пояркова в Двориках жена и парнишка бедуют. Да и не в том лихо.

Незнаемый нам, а Максиму Петровичу друг написал в Дворики письмо, что жив и здоров Максим и находится в тюремном доме в Саратове. А Ферапонт Свислов узнал, что письмо получено, и грозит ему еще больше зла наделать.

Многоуважаемый Семен Ильич! Может, Вы в силах будете проникнуть в тюрьму. Упредить бы надо, что Максиму Петровичу угроза идет. Прошу я Вас душевно об этом! В случае, если достигнете Максима Петровича, передайте ему, что жена его Пелагея Захаровна и сынишка Акимка живы и здоровы. Хвалиться нечем — живут они бедно-разбедно.

Еще раз кланяемся Вам низко».

Ну-ка — перечитай,— попросил дедушка.

Послушать написанное подошла и бабаня. Она села рядом со мной и оперлась руками о лавку.

Читал я письмо с радостным волнением. Мне представлялось, что дядя Сеня, как получит наше письмо, тут же пойдет в тюрьму. Если пускать его не будут, он все равно пройдет к Максиму Петровичу. Я знал дядю Сеню. Он очень смелый...

10

Не успел я завести глаза, как бабаня разбудила меня.

Она в темном платке, на плечах у нее теплая шаль, концы перекрещены на груди и завязаны узлом на пояснице. Из-под края будничной поневы видны носки новых лаптей.

Поднимайся живее! Стадо-то в поле нынче я с тобой погоню.

А дедушка?

На станцию он ушел, письмо понес. Ты, гляди, про письмо-то молчи! Никому ни слова... Вставай. Коровы уж сами собой гуртуются.

Без дедушки около стада мне показалось неуютно, да и утро было непогожее, ветреное. По небу неслись серые клочья туч. Их где-то развеял ветер, и они шли в два, а местами в три яруса...

Но, когда мы пригнали стадо на выпас, небо расчистилось, ветер утих и день разгулялся.





Коровы разбрелись по пологой зеленой балке.

Мы с бабаней выбрали местечко на бугорке, чтобы все стадо было перед глазами. Сидим. Она подставила спину солнышку, оглядывает степь и говорит:

—Красота-то какая! Век бы тут сидела. Жаворонки-то, будто их кто на ниточках по поднебесью поразвешал...— Она громко вздыхает, сокрушенно покачивает головой.— Вот бы и людям так-то жить! Летать бы по вольному простору да песнями звенеть. Чего на меня уставился? — рассмеялась она.— Нескладное говорю? Нескладное, сама знаю. На пичужек с жаворонками загляделась и задумалась. Лучше птицам-то живется. Люди вон, гляди на них,— она махнула рукой па Дворики,— понаставили избенок, в землю зарылись, соломой прикрылись...

Откуда-то послышалось надрывное прерывистое мычание. Это Карай оголодал и шел в стадо. Бабаня тихо засмеялась:

—Вот тоже животина разумная. Ты его не боишься?

Вопрос показался мне странным. Бояться ленивого Карая?.. Мне даже стало смешно. Правда, вчера у родника он испугал меня. Поразмыслив, я сказал, что Карай — бугай мирный.

—Нет, Рома, ты его все же опасайся,— внушительно заговорила бабаня.— Приглядывайся к нему. На него такая минута накатить может — враз на рога поднимет.

Карай ревел. И чем ближе подходил он к стаду, тем рев его становился все сильнее и настойчивее. Из стада откликнулись в несколько голосов свисловские телушки, а черно-пегая барабинская Даренка ревела с тоскливым надрывом. Бабаня глянула из-под руки:

—Никак, барабинская молочница так-то по Караю растосковалась?

Я знал почти всех коров в стаде и по кличкам и по нраву. Барабинскую Даренку мы с дедушкой прозвали Веселухой. Она была веселой и ласковой коровой. Идешь мимо — она обязательно потянется и лизнет по рукаву. И, если ей удастся лизнуть, потрясет головой, широко раздует ноздри, завернет верхнюю губу и будто улыбнется.

—А вон ту,— показал я бабане на однорогую с белой пежиной на боку корову,— мы Вожаком прозвали. Она всегда впереди стада. Утром ли из села, на водопой ли,— она все равно впереди. А вон менякинская Лысуха — корова привередливая. Какую попало тра*ву есть не будет, а выбирает...

Бабаня слушала и то хмурилась, то улыбалась.

—Дед, поди-ка, тебе все это внушил?.. Нет? Неужто ж ты своим умом дошел? Вон ведь какие у тебя глаза острые!

А когда я воодушевился и начал рассказывать, что каждая корова в стаде на свой манер не только кормится, но и воду пьет, бабаня удивленно приподняла брови и несколько раз кряду всплеснула руками:

—Да ты, должно, природный пастух! Обрадованный похвалой, я продолжал рассказывать:

—Вон Пеструха свисловская дорвется до воды и пьет, не глядя, а Веселуха ни за что мутную воду пить, не станет.

У берега чистой не найдет, так по шею в пруд влезет. А вон комолая, ой и хитрая коровенка!..

Тут я взглянул на бабаню и осекся. У нее часто-часто вздрагивали щеки, трепетал подбородок, из глаз по морщинкам голубоватых отеков бежали мелкие, как бисер, слезы.

Заметив, что я смотрю на нее, она спохватилась и, прикрыв глаза ладонью, растерянно пробормотала:

—Беда-то какая... Никак, сор мне в глаза налетел... Бабаня нарочно прятала от меня слезы, и я, почти не думая, будто не сам, а кто-то другой за меня, сказал:

—Нет, не сор. И всегда ты так. Плачешь, а глаза отводишь. Почему ты плачешь? Зачем?

Она поглядела на меня долгим, сияющим от слез взглядом и, как всегда, спокойно и сурово сказала:

—Не плачу я, Роман, а серчаю. В сердцах-то люди шумят, бранятся... бывает, и в драку кидаются, а я глаза сожму что есть силушки — слезам в ту пору деться и некуда.— Она помолчала, пощурилась, будто рассматривая что-то в неоглядной степной шири, и тихо, в раздумье заговорила: — Часом такая лютая злость меня, Ромаша, за сердце хватает, что я Дворики взяла бы да в прах и разорила! Прикинь-ка вот: семьдесят лет я на свете прожила, и все в Двориках, в Двориках... Степь-то вот эту не то что исходила, а и на коленоч-ках исползала всю. И дедушка твой, и дедушкин отец, и мой отец... А много ли мы тут нашли? — Она шумно вздохнула и, словно обессилев, опустила руки на колени.— А искала я, Ромаша! Ух, как искала чего-то!.. Молодая была, красивая, сильная. И все думалось о чем-то, мечталось. Куда только я не кидалась! В стряпухах жила, когда барин был, на поденную нанималась и в годовых работницах служила. Дорогу железную прокладывали, сколько я тачек земли перевозила — счету нет! Все думала в люди выбиться. Да, видно, проклятье на мне...— Бабаня медленно подняла руки, провела ладонями по щекам и продолжала: — Да на мне, что ли, одной? За долгую жизнь из Двориков никто в люди не вышел. Разве вот крестник мой, Павел Макарыч. Да ведь как говорят-то: голова мудра, а доля капризная. Может, ест да пьет он сытнее, а все одно в путах человек. На хозяина хребет ломает. Вот этак-то живешь, живешь да и раздумаешься.— Взор бабани опять заволокли слезы, и опять она загляделась в степь.—Должно, я жизнь-то свою во сне прожила. Сон-то дурной, тяжелый, и уж так-то мне проснуться хочется! А сил не хватает. И разбудить некому...— Будто спохватившись, она торопливо принялась оправлять на голове платок.— Нагородила я тебе, сынок, разной разности. Ты моим словам веры не давай, мне часом такое в голову взбредет — сама себе не рада бываю!