Страница 31 из 41
Город успокаивался от дневной сутолоки. Городской гул делался мягким; все реже дребезжали по камням мостовой извозчичьи пролетки, медленнее стучали по панелям ноги пешеходов, и звуки стали обособляться и казаться одинокими... Веяло не то сладкой истомой, не то задумчивостью...
Стемнело. Луны не было, и звезды горели ярко и казались большими. Закутанный сумерками упавшей ночи город громоздился по нагорному берегу темными несуразными массами зданий, потерявших свои контуры, и мигал бесчисленным множеством красноватых огоньков в невидимых теперь окнах. Поверхность реки сделалась совершенно черной. На судовых мачтах расположившегося внизу, под городом, каравана тоже зажглись огни сигнальных фонарей. Слышно, как под горой пыхтит буксирный пароход: он вздыхает, охает, словно утомлен непосильной тяжестью -- вереницей светящихся огоньками баржей, длинным хвостом тянущихся за ним на буксире. Вот над рекой проносится голос в рупор, долго висит в воздухе и, улетая в горы, замирает в сумраке... На церковной колокольне бьют часы: удары колокола, редкие, протяжные, мелодичные, заставляют вздрагивать чуткую ночь и прислушиваться... Звон колокола тихо пролетает над городом, над рекой, уносится в луговую сторону и тает. В садах, по склонам спускающихся к реке гор, постукивают караульщики: кто -- в забор, кто -- в кусок железа, кто -- колотушкой... На медленно плывущих плотах пищит гармоника, и слышно, как где-то далеко, очень далеко, хлопает плицами колес торопливо и тревожно почтовый пароход...
С каждой минутой становится тише, спокойнее. Ночь все глубже и глубже захватывает природу, и кажется, что она, как ревнивая женщина, подслушивает, о чем шепчутся между собою деревья, подсматривает за перемигивающимися на небе звездами и, сдерживая дыхание, ловит каждый звук, шорох и шелест...
С запада набегал легкий и теплый, как живое дыхание, ветерок, шелестил листвою садовых деревьев и играл кольцами черных волос Елены Михайловны. Ее изящная фигура склонилась над перилами садовой, веранды, лепившейся на круче нагорного берега, и застыла в созерцании открывавшейся перед взором картины...
Елена Михайловна смотрела на широкую реку с ее черной, как смола, поверхностью, в которой трепетали отражения звезд и судовых огней, на бездонную глубину широко развернувшихся над головою синих небес, на задернутую таинственным мраком даль Заволожья, откуда, вместе с ароматом трав, прилетали обрывки соловьиной песни, -- и сладостная тревога вливалась жгучей волной в душу молодой женщины...
Она глубже вперяла в темноту ночи свои глаза с расширенными зрачками и полной грудью пила влажный речной воздух... Отдаваясь волнам томительно-сладостных ощущений, Елена Михайловна закидывала вдруг свою голову к небесам и улыбалась, сверкая в сумраке ночи своими белыми красивыми зубами... Как хорошо! Чудится, что за спиною колыхаются крылья, и стоит только взмахнуть ими, чтобы улететь в неведомый мир, затеряться в безбрежном эфире и потонуть в море безграничного счастья... Как хочется жить, любить!.. Когда все гости уедут, -- Волчанский вернется, и они будут сидеть здесь, на веранде, вдвоем, и сердце будет замирать от счастья.
А пока рядом с Еленой Михайловной стоял без шляпы Евгений Алексеевич, не отрываясь смотрел в лицо ей и чувствовал, что он любит, любит до безумия, безрассудно, совсем по-юношески эту красивую и капризную женщину, похожую на избалованного ребенка... Евгению Алексеевичу казалось, что он никогда еще не испытывал такого глубокого всепоглощающего чувства...
Евгений Алексеевич взял руку Елены Михайловны, и эта рука дрогнула и слабо ответила на его пожатие. Потом он поднес эту руку к своим губам, и рука не вырвалась, послушно отдаваясь чужой воле...
О, как счастлив Евгений Алексеевич!
Через густую зелень деревьев светились окна большого дома; оттуда доносились голоса и веселый смех гостей, собравшихся провести день на пригородной даче Елены Михайловны. Вот чьи-то руки упали на клавиатуру рояля, и из окон полились в темноту ночи тихие грустные аккорды...
Евгений Алексеевич прислушивался к мелодичным звукам, и ему было немного грустно и хорошо, и эта грусть становилась все шире и ощутительнее, щемила сердце, и ему хотелось плакать. Душа его переполнялась призраком какого-то великого, недоступного человеку счастья, которого не было сил и не находилось слов, чтобы передать Елене Михайловне... Он слушал, как грустно пел рояль, и ему казалось, что все, что он не может выразить словом, что ускользает от ума, что прячется где-то в глубине души от сознания и чего нельзя ни видеть, ни слышать, ни даже -- понять хорошенько, -- все это передают аккорды тихой и нежной мелодии...
Было мгновение, когда Евгению Алексеевичу показалось вдруг, что они с Еленой Михайловной уж сказали друг другу все, что хотелось сказать, и он с безграничным восторгом торжествующей любви, с отуманенными взорами, взял снова руку Елены Михайловны и прошептал:
-- Лена! Ты будешь моей женой... да?
Елена Михайловна не ответила: она тоже размечталась, хотя совершенно на другую тему.
-- Да? Будешь моею женою? -- нежно повторил Евгений Алексеевич, заглядывая в глаза Елены Михайловны.
Елена Михайловна, взглянув на него, отстранилась и ответила:
-- Что вы, Евгений Алексеевич? Опомнитесь!
С этими словами Елена Михайловна поднялась со скамьи и быстро пошла прочь.
-- Елена Михайловна! Елена Михайловна! Погодите на минуту! -- говорил Евгений Алексеевич, шагая следом за Еленой Михайловной с непокрытой головою, и обиженно улыбался, прислушиваясь к шелесту платья любимой женщины, легкой тенью скользившей под крышей сплетшихся ветвей акации.
-- Зачем вы меня мучаете? -- сказал он с дрожью в голосе и остановился.
Шелест платья стих в отдалении.
Что все это значит? Отчего Елена Михайловна за последнее время сделалась как будто бы холоднее к нему? Нет, это только так кажется. Она -- странная женщина, непохожая на всех других. Она его любит, но она любит его мучить, играть, как играет кошка с мышью, прежде чем съесть ее. В ней столько непосредственности чувства, искренности! Сейчас она любит и готова отдать душу за любимого человека, через час -- набежало облачко, солнышко скрылось, и Елена Михайловна способна до глубины души обидеть, оскорбить его...
Так думал Евгений Алексеевич, медленно шагая по темной аллее по направлению к светящемуся окнами дому. И чем ближе он подходил к дому, тем сильнее убеждался, что это так, что Елена Михайловна его любит и что она будет его женой... О, какое счастье!..
Гости веселились, а Елена Михайловна -- больше всех. Она звонко смеялась, порой шалила совершенно непростительно с мужчинами, как шалят только школьники, -- и всем это нравилось, и всех поощряло к шалостям и дурачествам. Играли, как ребята, в фанты, и Елена Михайловна заставила всех хохотать от души, когда да ее долю выпал фант -- сказать каждому в глаза правду.
Евгению Алексеевичу Елена Михайловна сказала:
-- Вы похожи на книгу, которая на первых главах заинтересовывает, а потом кажется скучной, шаблонной...
-- Так что не хочется дальше и читать? -- спросил кто-то.
-- Да. Скучно... Наивно уж очень!..
Волчанскому она сказала:
-- Вы хитры, как лисица, и хищны, как шакал...
-- У-у, страсти какие!.. В чем же проявляется моя хитрость?
-- Догадайтесь!.. А все-таки на вас можно положиться...
-- Ну! хотя это утешение...
Эти две "правды" вонзили две стрелы в сердце Евгения Алексеевича. Он ушел к столу с винами и как-то отчаянно опрокинул в горло рюмку, а за ней другую...
Волчанский видел издали силуэт Евгения Алексеевича, отчаянно вливающего в горло утешительный напиток, и улыбнулся: ему вспомнилось, как когда-то та же самая картина происходила в буфете театра, где действующим лицом был сам он, Волчанский.
Евгений Алексеевич сделался мрачным и смотрел на Волчанского уничтожающим взором. А тот, чувствуя под собой законную почву свободной конкуренции, старался не замечать этих взглядов и, как ни в чем ни бывало, оставался к Евгению Алексеевичу по-прежнему деликатен и внимателен, заговаривал с ним о газете, отчаянно либеральничал, острил над цензором и относился к Елене Михайловне совершенно так же, как и ко всем другим дамам... Наблюдая это последнее обстоятельство, Евгений Алексеевич начинал верить в свое счастье...