Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14

Наверно, по строгому и совершенно вулканическому закону жизни, такие люди при жизни, следуя звучащему в них закону, как наитию – неподконтрольны и почти незаметны… Вернее так: многие замечают в них не то. Замечают за ними взбалмошность, странности и не видят их боли, их внутреннего постоянно кипящего беспокойства – за эту жизнь, за неустройство в ней людей, откуда вытекают предательство, хамство и преступление, разрушающие в людях Слово и омрачающие их сердце.

Засим, мой друг-читатель! Я готов классически обратиться к тебе, прибегая к мужскому роду. Я не знаю, кто ты. И ты плохо знаешь, кто я.

Крохи

– Жизнь приучила меня к молчанию.

– Не советую вам читать позднего Солженицына, скучно. Ни слова в простоте, изыски такие, что челюсть свернешь: крохотки вместо крох, что-то вроде изволочи и исподья. Хорошо еще не выдумал «надобья». Есть ведь снадобье. Хороши русские слова – с ними играть можно! А язык растопыривать – это, знаешь!.. Даже твой Платонов такого не делал.

– Я вот сейчас дневники Кафки читаю.

Это очень долго придется объяснять. Он – бывший капитан второго ранга. В ведомости пенсионной было написано, как всегда это у нас "бывш»., сокращенно. Вот он и стал – Бывш.

Девочкам, далеким от жизни и избалованным, хочется крутить словами, когда они описывают "чуйства" – обиды ли, восторга, не в том суть – приукрашивая реальность в сторону вычурности, выкрутасничая не просто красивыми, а почти несуществующими словами и образами. Так они пишут письма и какие-то сообщения на «форумах», где общаются взрослые бездельники.

Хотя ведь одна из таких девочек читала Борхеса и подражала Хармсу, а другая "Гарри Поттера" и Евгения Шварца – и тем не менее результат разительно схож. С разницей в семь лет!

У одной – " я сегодня, как туча, наполненная словами",

а у другой: "Я расстроилась до слез, я, которая Нина, которая живет в доме, который построил Джек. Она смахнула крылышком слезу и задумалась, а потом расправила крылья, почистила перышки…"

Девушкам лучше кокетничать без слов.

А вот голос у него неприятный. Какой-то гробовой, и, если бы не привычка с ним видеться, то непонятно, откуда берется этот грохочущий по мостовой и еще так, что грохочут все люки, тросы и подвески, а мостовая с забирающей дрожью идет под ногами – голос.

Пахло у них в ресторане устрицами, картошкой и протухшей водой. Устал я жить во Франции. Здесь хорошо кормили меня. На пальце вырезали кисту. Уберегли от армии, сами того не зная. Благодарю тебя, doulce France! как-нибудь увидимся…

Я недооценил его. Вообще у меня есть эта привычка: сначала преувеличенно уважать тех, кто работает руками – потом считать их за народ, хотя и то и другое может быть ошибочно.

Что ты народу

и что он тебе?

Но он любит дерево, и им овладевает какое-то горячее и сосредоточенное вдохновение, когда деревом нужно обшить стену, обойти угол, а там дать вглубь – проще говоря – утопить, а здесь мы вот так…

В юности он много убивал – его неумная сила действовать и неуемная готовность доказывать себя на деле, играть своей жизненной силой, бросила его в армию, во внутренние войска, в низший эшелон органов – если, конечно, это не легенда.





Безрассуден, но смекалист, и, как часто бывает с русским человеком, внезапно-точен: понял он за это время, что связан с землей, что любит дерево, воду, траву. Хотя происходило это постепенно: первая атака, первый убитый штыком – из-за которого чуть не умер, потому что, нарушив инструкцию, посмотрел умирающему в глаза: скользящий удар прикладом по голове, почуял, но поздно: время спасения было истрачено на взгляд. Вдавились кости черепа вовнутрь. Спасли.

Так, нарушая инструкции и предписания – от ступеньки к ступеньке осознавал себя.

Странные нам достались рабочие. А я, выходит, занимаюсь их жизнеописанием.

1.

Итак, решил завести себе любовницу. Сказал это себе и тут же подумал: она ж не собачка, чтоб ее вот так заводить?

Едим перцы.

Если подумать, без чего не могу прожить, без какой еды? Без перцев и сырокопченой ветчины, поэтому как-то и не получается поститься.

Садимся на диету, потому что жена постоянно, помимо поста, еще говорит о том, что многое есть вредно.

Смысл жить во Франции – это хорошо есть, но как-то расхотелось есть.

В разговоре сказал тете по телефону: «За время жизни во Франции я научился разбираться в сортах вин и кофе, которое не люблю, и повязывать галстук самым примитивным узлом».

Тетушка не хотела тогда, чтоб уезжал.

Многие ощущения и, прежде всего, набор образов, взятый напрокат у Тарковского, у Достоевского, схлынули внезапно и с коварной мгновенностью, как анестезия. Но осталось еще столько неразгаданного.

И что это была за жизнь: какая-то стареющая женщина, аккуратное хождение на лекции, чтение Бальзака и Флобера – вот ощутимость флоберовских тарелок и качающейся в чашках сметаны – это все было из ее жизни и имело смысл только как черты угасающего рода… Но мне это было зачем? И я хватался за "Обломова", а в Швейцарии читал "Идиота" – пока был на побывке – шикарная побывка – казалось мне тогда! – в ее доме со стоеросовым мужем с припадками внезапной ревности, устраивавшим мне разборки на почве дарвинско-атеистических безумств. Тогда же я читал «Апокалипсис». А пока я его читал, внутри у меня закладывалось начало моей болезни. Я думаю, что это болезнь виной. Болезнь чувством вины. Тогда же вера моя принимала новое испытание.

Я тогда уже думал, за что я заслужил эти завтраки с запотевшим молочником, прослушивание Малера и Равеля, а камерная музыка последнего и по сей день отдает для меня зубной болью за то неслаженное лодырничанье.

Хотя, может быть, это одновременно и страх, вид детского страха, принявшего вид такого нестрашного бассейна за Охтинским мостом – и вот он преображается в детское ощущение тюрьмы.

Да, для поправки: было красиво. Вид застекленного холма, церквушка, которую можно разглядеть в окно кухни – сухо долдонящая колоколами раз в неделю и чаще, если праздник, бесконечные сыры, тонко порезанные ветчины и многоразличные колбасы и весь тот степенный покой, о котором так сосредоточенно и честно говорит Рильке и который, наверное, сродни всем немецкоязычным народам.

Но для меня это был незаслуженный, недейственный покой. Даже чтение "Идиота" на ступеньке зимнего сада, на глазах у медленно бредущей и бородатой линии горизонта, где от моей близорукости прятались горы, и писание какой-то курсовой работы по истории русского театра – шло оно куда-то вбок и, казалось, что не пойдет впрок: не было откровения от строчек, от вырываемых то и дело цитат из Блока, из Белого, а краткая биография Настасьи Филипповны оказывалась прочитанной не так, без особых чувств, как в гамаке – быть может, когда читатель не способен совершить подвиг понимания, не стоит винить читателя, быть может, автору следовало быть целомудренней… но мне тогда надо было защищаться книгами, построить хотя бы из них живую изгородь защиты – но я не знал из каких. Уже много позже, разъезжая по пляжным городам с семьей или отправляясь в Россию, я научился выбирать книг-спутников: обязательно какого-нибудь итальянца, Данте или Петрарку – год целый раза три ездил в Москву и возил с собой Тассо, почти не открывая его. Но открывать не обязательно. Важно чувство плеча, чувство духа. Так я понял, что эта плотная горстка страниц с двусложным именем Тассо остается для меня горсткой слов, рассыпающихся, как только я к ним прикоснусь.