Страница 15 из 23
— Страшное, ой, какое страшное время настало! Всем тяжело. А вам, ребята, нельзя в такие дни быть одним, без хлеба, без крова. Правду я говорю, бабоньки? — обратилась Мария Ивановна к соседям.
Те согласно закивали.
— Вот я так думаю: оставайтесь у нас в деревне. Наши и без вас одолеют германца. Не могут живодеры-фашисты долго продержаться на нашей земле. А хлебушек у нас, слава богу, есть, картошки по осени накопаем. Как-нибудь перебьемся до лучших времен.
Ее поддержали. Женщины стали расписывать те трудности и ужасы, которые могут ожидать нас на военных дорогах. А у них пока тихо. Оккупанты еще и не заглядывали. Ребята помалкивали. Я сидел ни жив, ни мертв, в груди моей тоскливо сжималось сердце. Неужели дружки согласятся? Значит, пойду один. Я должен, я обязан пробиться к фронту. Там свои, там родные. Я намеревался пробраться в Новороссийск, где живут дедушка Сережа, тетки и братья. Я всегда пытался представить отца на моем месте: как бы поступил он? Совершенно ясно: отец дошел бы до своих, чего бы это ему ни стоило! Так неужели я должен поступить иначе? Конечно, нет!
Когда настало утро, росное и чистое, я первый соскользнул с сеновала, где мы провели ночь, и равнодушно, будто все решено, крикнул: «Эй, пора трогаться!»
Ребята не поднимались, помалкивали, отводили глаза в сторону. Петька тоже сопел, но, решившись, сказал за всех: «Куда трогаться? Мы вроде остаемся!»
— Ах, так! — сказал я возмущенно и, перекинув за спину вещмешок с харчами, зашагал со двора, надеясь, что дружки последуют за мною. Это был старый, испытанный метод убеждения. Видя, что за мной никто не идет, я остановился и, стараясь вложить в свои слова побольше гнева и презрения, выпалил — Эх вы! Могу понять Сашку. Он болен, и ему нужны покой, хорошее питание. А вы, здоровые ребята, струсили и остаетесь!
Все трое не обронили ни слова, глядя мне вслед. А что они могли сказать?
Вначале я надеялся, что ребята догонят меня, но чем дальше я отходил от деревни, тем слабее становилась надежда. Я понял, что я остался один. Перспективы мои были не блестящи — один на незнакомых дорогах, где меня поджидали всякие неожиданности, без крова и хлеба, я шел по земле, захваченной фашистами.
Постепенно леса редели, отступали от большаков. Их место заняло раздолье полей, переливавшихся золотистыми волнами пшеницы. Зерно было тугое, ядреное. Местами хлеба осыпались, но их никто и не думал косить. Попадались совершенно черные поля — здесь жадный огонь утихомирил золотые волны. Воздух отдавал горчинкой, а набегавший ветерок взвихривал золу, швыряя мне в лицо хлебный пепел.
Тропинки, проселочные дороги, большаки уводили меня все дальше и дальше на юго-восток. Все чаще встречались развалины — приметы коротких, но жарких схваток. Осиротевшие дома удивленно взирали своими зияющими окнами на белый свет, будто спрашивая: «Что произошло, объясните?»
Постепенно я перестал жаться к проселочным дорогам и вышел на шоссе, ведущее от Бреста через Луцк и Ровно на Житомир.
Чем дальше на восток, тем чаще встречались березовые кресты с висевшими на них черными касками, тем громче становились разговоры о расстрелах, чаще попадались мне сытые и самодовольные физиономии полицаев. Они приставали к женщинам, задерживали и обыскивали мужчин, забирая все мало-мальски ценное, но пока моей персоной не интересовались. Появились указатели на немецком языке, приказы и распоряжения, гласившие: «Земля и все недвижимое имущество принадлежит рейху!»
Как-то погожим ласковым вечером подошел я к большому, утопавшему в зелени садов селу, с не вязавшимся к нему названием Сторожка. У первой хаты повстречал трех подростков. Одеты они были в домотканые рубахи, заправленные в черные штаны. Все трое давно не стрижены и босы. Верховодил черноглазый и черноволосый паренек, худощавый и подвижной, словно живчик. Он смело подошел ко мне и спросил:
— Ты откуда?
— Издалека. С самой границы.
— А!.. Как звать-то? Меня — Кастусь! — сунул он свою жесткую, крепкую руку.
— Ленька!
Пока мать Кастуся накрывала на стол, мы оживленно болтали. Покончив с едой, вышли из хаты и присели на завалинке. Ребята уговорили меня остаться ночевать.
— Ты знаешь, Лень, — сказал Кастусь, тряхнув своим черным чубом, — прикатил к нам в Сторожку бывший куркуль — Неделей кличут. Я и видать его никогда не видел! Занял дом правления колхоза под черепичной крышей и мало, что задумал там жить, да еще прибил к крыльцу полосатый флаг и вывеску: «Полиция». Вот гад!
— А мы и задумали флаг этот содрать, — радостно проговорил второй парнишка, сероглазый и светловолосый Ванек, — и на его место повесить наш, советский.
— Да, но как это сделать? — спросил я. — Где достать флаг?
— Просто! Каждый вечер, если не приезжает из района начальство, Неделя гуляет со своими помощниками, а потом беспробудно спит. Из пушек пали — не проснется.
— А флаг советский, что еще в первые дни немцы сорвали и выбросили, мы припрятали в надежном месте. Ждали, пока наши придут, да вот задумали проучить Неделю, а заодно и тех, кто прибивается к предателю поближе. Пусть знают, что Советская власть жива!
Я загорелся, позабыв о том, что давал себе зарок: в пути нигде не задерживаться. Садами мы пробрались к дому, над которым мокрой тряпкой сник не то петлюровский, не то еще какой-то белогвардейский стяг. Окна были настежь распахнуты. В сад падал сноп яркого света, доносились пьяная речь, бабий смех, песни. На крылечко, пошатываясь, широко ступая коваными немецкими сапогами, вышел толстый, красномордый мужчина лет пятидесяти. Он был в немецкой полевой форме, только без погон, Рыгая, Неделя бессмысленно уставился на кусты. Затем он вытащил из кобуры пистолет и нетвердой рукой навел его на кусты.
«Трах, трах, трах!» — пастушьим бичом хлестнули выстрелы. Мы прижались плотнее к стене хлева, боясь, что Неделя переведет огонь в нашу сторону. Но тут из дома выскочили собутыльники полицая и потащили упиравшегося дружка в горницу. Оттуда еще долго слышались его вопли: «Жиды! Комиссары! Вешать всех!»
Когда разбрелись перепившиеся полицаи, кто в одиночку, а кто вдвоем, до нас из горницы донесся громкий храп с присвистом. Пора начинать. Тихонько подошли к крылечку и попытали на прочность длинный шест. Он был намертво приколочен длиннющими гвоздями к балке. Мы быстро спустили полицейский стяг, а на его место привязали красный, советский.
— Постой, — прошептал я, когда мы уже собрались ретироваться, — хорошо бы смазать шест мазутом или колесной мазью. А?
Кастусь слетал домой, и вскоре толстый слой тавота покрыл шест почти до половины.
Чуть свет мы уже были на своем наблюдательном посту. Нам очень хотелось увидеть, как рассвирепеет Неделя, увидев красный флаг, трепещущий над полицией. Ждать пришлось долго.
За селом вначале глухо, а затем звонче застрекотали мотоциклы. Поднимая густую, не успевшую остыть за ночь пыль, к дому Недели подскочили три немецких мотоцикла с колясками. Оттуда вывалились автоматчики и, заметив красный флаг над крышей, на мгновение замерли на месте, а затем громко заговорили. Тут-то и выскочил ничего не ведавший, но на всякий случай сжимавший в руке пистолет Неделя. Фашист с первого мотоцикла, пригнувшись, выбросил автомат.
«Та, та, та» — короткая очередь прошила толстое брюхо Недели. Он охнул, схватился за живот и медленно скатился со ступенек. Мы бросились наутек. Мотоциклы, видимо ожидая ответных выстрелов, рванулись с места и, петляя, на полном ходу помчались прочь из села, оставив после себя облако медленно оседавшей пыли.
Отдышались мы только за селом, недоуменно и испуганно глядя друг на друга.
— За что это они его? — запинаясь, произнес Ванек.
— Чудак, — похлопал его по плечу Кастусь, — советский флаг фашисты заметили у самого дома и решили с перепугу, что здесь партизаны. Так Неделе и надо! От своих же, сволочь, смерть принял.
— Эх! — горестно протянул Кастусь. — Жаль, что ты уходишь, а то бы мы еще с тобой и не то устроили!