Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 97



Вавилке Соболеву, старшему сыну Семихватихи, поднесли гармонь. Вавилка топнул ногой и лихо растянул мехи:

Вавилка был весь прежний, привычный: веснушчатый, светловолосый, в розовой распущенной рубахе. Но через три дня он уезжал на чужую сторону; семья, хлебное поле, недокрытый сарай неожиданно отошли от него надолго, может быть, безвозвратно. И в парне вдруг возникла властная отчужденность от всего и ото всех.

Двое суток надо было заливать вином и песнями разлуку, страх, любовь. И вот заорали песню, вразброд, хмельными голосами, хотя вина еще не было выпито ни капли. Толпа шла позади, наблюдая за солдатами с почтительной покорностью.

В группу мобилизованных почему-то затесался глухой кузнец Иван. Едва ли понимая, что происходит, он удивленно поглядывал на молодых мужиков и поеживался, словно от холода.

Потом запел протяжную песню, ту самую, которая в Утевке положена была только во время самых больших гулянок.

— Угадал, дядя Иван! — закричал в самое ухо кузнецу озорной Вавилка.

Со степи пахнуло ветром — сытным, житным. Велик был урожай в этом году, на полях шумели дородные хлеба, и еще вчера хозяин радостно давил в ладони крупное молочное зерно. Но сегодня все это стало вроде бы ни к чему.

Маленький Кузя сорвал картуз, крикнул с досадой:

— Как это в горячую пору крестьянина от поля отрывать?

— Царева воля, — пробормотал желтолицый, больной старик, отец солдата Павла Гончарова.

— Убрать дали бы, — не унимался Кузя. — Серпы уже вызубрены. Может, прошенье губернатору подать? Ведь он до нас какую-нибудь малость не доехал!..

— Да он никогда до нас не доедет! Деды наши его не видывали, — тонко и жалостно сказал Дилиган.

Желтолицый старик испуганно оглянулся на него и пробормотал:

— Мы ничего, мы не против.

Сын его шел теперь среди мобилизованных, и старик издали видел то его сутулые плечи, то взлохмаченную русую голову.

— Твой-то небось в обоз пойдет: ростом, вишь, не вышел, — с завистью сказал отец Вавилки, не в пример своей жене Семихватихе, мужик тихий и болезненный.

Старик Гончаров промолчал. Сын его Павел действительно был невелик ростом, как и все Гончаровы, прозванные в деревне «скворцами».

Вавилка наклонил ухо к гармони и залился высоким тенором:

Ребятишки густо облепили будущих солдат и завистливо смотрели в рот Вавилке: он умеет петь на всю деревню, он в городе получит настоящее ружье и будет стрелять!

Голубоглазый мужик с лицом, выцветшим от солнца, обнял молодую беременную жену и на виду у всех бесстыдно примял ее груди. Баба судорожно всхлипнула и сунула в рот конец полушалка.

— Молчи, дура! — рявкнул на нее муж. — Солдату все можно!

Внезапно оттолкнув жену, он заломил фуражку на затылок и вплел свой голос в песню, от которой задрожал и раскололся знойный воздух:

Сзади в толпе плакали, ругались, галдели:

— Кто знает, какой он, немец-то? Далече от нашей волости.

— Говорят, крещеные они.

— Крещеные, да не по-нашему.

— Сколько у нас, в России, земли-то… Неужли тесно ему стало, царю-то?

— Его воля.

— Значит, за него за одного сколь христианских душ ляжет…

— Прикуси язык!

— Аршин в шапке, а туда же! Тебя не спросили…

В передних рядах примолкли. Кузя сердито мял картуз. Новобранцы закричали оглушительно и недружно:

— Нет, мужики, однако, писарь у нас плохой, — вступился хлопотливый мужик Хвощ. — Писарь смутно очень вычитывал. Разойдись, говорит, и все! Может, в других деревнях рекрута с весельем идут!



— Темные мы! — Кузя горестно улыбнулся. — Живем-то где: глухота кругом.

Гармонь крякнула и смолкла. Говор в толпе опал.

Вавилка круто обернулся и поискал глазами в народе.

— Мамка! — заорал он. — Ступай плясать!

— Да что ты! Может, в последний разок тебя вижу…

— Не перечь! Теперь я власть над тобой поймаю!

Олена встретилась с хмельными потемневшими глазами сына и покорно всхлипнула. Гармошка повела плясовую.

— Повесели нас, мать, — серьезно сказал голубоглазый солдат. — Моя баба, видишь, тяжелая.

Семихватиха грузной птицей поплыла по дороге в медленном и дробном танце. В зажатом кулаке над ее головой трепыхался платочек, по распаренному лицу неудержимо лились мелкие слезки, прямо в пыль…

Бабы незаметно отбились от толпы и свернули в проулок. Здесь были заплаканные солдатские жены и матери. С ними пошли круглолицая кузнечиха и строгая чернобровая Мариша. Мужа кузнечихи по глухоте не могли взять на войну, но она любила всякий шум и теперь кричала и плакала громче всех. У Мариши дома лежал чахоточный нелюбимый муж, его тоже не могли взять на войну, но Мариша пришла поплакать о своем горе. Пустынной уличкой бабы вышли в конец Кривуши, к избе Авдотьи Нужды.

Старая вдова Софья первая вошла к Авдотье и смиренно поклонилась:

— Привопи нам, Авдотьюшка, вещее твое сердце!

Авдотья повернула к ней бледное лицо.

— У тебя, Софья, иль взяли?

— Сына да зятя…

Бабы тихонько расселись по скамьям и на скрипучей кровати.

Авдотья вытерла кончиком шали сухой рот, оправила волосы, потом вдруг взмахнула руками и повалилась головой на стол.

— Родимый ты мой Силантьюшка! Желанный да горький голубь мой! Ох и ноют же твои косточки во чужой земле! Не сплывать синю камушку поверх воды! Не вырастывать на камушке муравой травы!

— Мертвую кость не шевели, матушка, — строго сказала Софья. — Про наше горюшко припой, оно на свежих дрожжах замешено.

Авдотья выпрямилась, ладонью утерла лицо.

— Вот как скажу вам, бабоньки: бог пули носит. Не всякая пуля в кость да в мясо, а иная и в кусты. Теперь что будешь делать? Кто и почище нас, да слезой умывается.

Она покашляла, очистила голос, уставилась в пустой угол блестящими глазами и завела:

— Не было ветру, да вдруг повянуло. Не было грому, да вдруг погрянуло. Дома ль хозяин? Беда пришла. Дома ль хозяйка? Отворяй ворота…

— Да уж и верно! — шепнула заплаканная молодуха.

— Счастье наше — вода в бредне, — ровно сказала Софья. — Припой, касатка.

— Уж и закаталося солнышко за леса дремучие! — Авдотья подняла голос еще выше. — За леса дремучие, за горы толкучие! Как не синё облачко пало на мать-сыру землю, а бела бумага с черным орлом… Мы, бабы, своим рассужденьем ничего не понимаем, — неожиданно прервала причит Авдотья. — Куда гонют? За каким делом гонют? То на японца, теперь — на германца. Господи помилуй, смутно как! Иль на свете великое какое есть прегрешение? Простите меня, бабоньки… Глупа да грешна.

Бабы шумно сморкались, стонали, закрывали вспухшие лица широкими юбками. Софья оплела грудь длинными жилистыми руками. Рот ее был крепко сжат, глаза сухо горели: старая женщина привыкла сурово и молча носить свое горе.

За избой нарастал густой гул: толпа дошла до края деревни. Проклюнулись визгливые голоса гармошки. Отчетливый басок пропел за окном:

— Андреюшка мой! — крикнула молодуха. Она вскочила, оправила юбки и, кусая губы, толкнула дверь.

Глава четвертая

Прощальные дни пролетели угарно и бестолково. Перед самым отъездом мобилизованных Дорофей Дегтев поставил им ведро водки. Для почину сам выпил полный стакан и, совершенно не опьянев, прошелся вприсядку.