Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 99



Звуки задумчивого инструмента постепенно стихли, выплеснув последние струи мелодии, и купец Таратушка вытер волосатым кулаком глаза:

— Иван, уж песня твоя больно хороша, — произнёс он растроганным голосом. — Уж больно жалостлива. За сердце так и берёт…

У рыбака Юхани Бергстрёма был единственный сын Сеппо, который имел четырёх дочерей, Арью, Тарью, Лесну, Ирму, от Лесны и родилась Инкери, её отец Урпо Паркконен был арестован в Карелии, а семья его перед самой войной выселена на Кавказ, в Северную Осетию, там и встретилась Инкери Урповна со своим будущим мужем — когда он, молоденький врач, недавно закончивший институт, в свой первый отпуск поехал в горы собирать лекарственные травы — он как раз в то время увлёкся траволечением.

В роду русских крестьян Морозовых, что из деревни Курясево, старший брат Емельяна, Еремей, был мужик рослый и на удивление красивый, силы непомерной, до семидесяти пяти лет на палках перетягивал всякого, — а уж тут старика перетянул продавец из кооперации Лапин, толстенный, как боров. Старшая дочь Еремея Морозова тоже получилась красавица отменная, золотая коса, и её полюбил горный инженер Евгений Марин, исследовавший в этом краю запасы болотной руды — вышла славная свадьба между крестьянкой и дворянином, о которой вспоминали много лет в округе Гуся Железного. Детьми Евгения Марина и Настасьи были Сергей и Анастасия (по святцам выпало то же имечко, что у матери) — таким образом, кровь рода Морозовых, коим принадлежал Пётр, лежащий в одинокой лесной могиле, и кровь Бергстрёмов, коим принадлежал его вечный упокоитель Юхани, соединились в браке их потомков — Александра Сергеевича Марина и Инкери Урповны, урождённой Паркконен. Их детьми были две дочери, родившиеся поздно, но вместе, — двойняшки вышли совершенно непохожими, одна высокая шатенка, с нежным ломким телом, другая миниатюрная хрупкая блондинка, обе стали кандидатами наук по филологии.

Сестра их деда, Сергея Евгеньевича, Анастасья Евгеньевна Марина оказалась безмужнею, бездетною, потому и удочерила она сиротку из деревни, что была рядом с их поместьем. Девочку барынька взяла годовалою после смерти матери и сама её крестила, назвала также Настей — стала она впоследствии женою Степана Тураева. Своё господское житьё в раннем детство она почти не запомнила, потому что была по исполнении шести лет препоручена заботам одной крестьянской семьи, в которой и выросла. Самой же певице, подхваченной волной недолгого, но шумного успеха, возить с собою и воспитывать девочку было невозможно, а после революции её подхватила другая волна, более грозная, катастрофическая для всей прежней русской жизни — на мутном гребне эмиграции умчало навсегда из России признанную ею певицу и донесло до другого края земли — на островные Филиппины и опустило посреди бревенчатых хоромов, принадлежащих русскому хозяину. С ним Анастасия Марина познакомилась во французском Дьепе, где пела в дешёвом кабачке. Доживая свой век кем-то вроде приживалки в доме покровителя, который был намного старше и умер за семнадцать лет до её смерти, Анастасия Евгеньевна хлебнула горя, живя среди его многочисленных наследников, из которых никто не говорил по-русски, никто не любил её, всяк норовил выразить ей своё презрение, ибо хозяин, покидая мир, не удосужился подумать о том, каково будет оставаться его сожительнице, которую он приобрёл во Франции и привёз домой, чтобы она пела ему русские песни. И жизнь свою она считала ужасной и пустою, страшась предстать перед Господом после смерти в столь опустошённом виде: разорив и тщеславно промотав талант, дарованный свыше. Но она не знала, что пластинки с её голосом, записанные ещё во Франции, когда богатый покровитель не жалел на неё денег, — пластинки будут размножены на её далёкой родине, что услышат её вновь многие любители романтического вокала уходящей России и что её пение, стихнувшее вместе с временем жизни, сможет воскресить одну погибшую душу.

Но я не понимаю, в чём смысл воскресения, зачем нужно воскресать, если ты уже умер, — разве за чертою смерти и впрямь ничего нет? Ведь я продолжусь и там, за этой серой пеленой воды, плеснувшей мне в лицо. И вот, опрокинутый мягкими и сильными ударами волн, словно щенок лапою льва, надолго погрузился я в морскую пучину — и всплыл уже совсем неузнаваемым, иным существом, от прежнего осталась лишь надпись, выколотая на тыльной стороне руки: «Пётръ». Моя одинокая могила на безлюдном финском берегу, в сумрачном лесу, повторила эту надпись, а ниже имени, начертанного русскими буквами, было по-фински выведено: «Спи спокойно». И кто лежит под этой деревянной скрижалью, прибитой к осиновому столбушку, — Пётр ли Морозов, крестьянский сын, или, может быть, сын плотника из Галилеи?



Я никогда не воскресал, потому что не умирал, я не умирал, а только менял дома, в которых жил, разнообразил свои повадки, менял походку, забавлялся сложной начинкою наций и рас, правой рукою покорял левую, императорствовал, диктаторствовал, размешивал эпохи, подливал в котёл истории смуты и революции — делал всё то, чего никогда больше не будет. Вручал шагающей по снегу вороне, важной и деловитой, верховную миссию объединения всех разумных существ на планете, под эгидою послеобеденного сна. Давал имена и названия всему, что является мною самим и потому не может никак называться. Придумал добро и зло и долго этим забавлялся, провозглашая славу первому и проклиная второе, пока однажды дело не дошло до того, что я сам перестал различать предназначение каждого из этих начал. Я открыл способ высвобождения огня сатаны из материи, а затем нашёл ещё более простой и лёгкий путь истребления себя в человеческом материале. Новый путь развития материи, явленный человеческой любовью, будет отвергнут, видимо, волею Вселенной, потому что любовь полностью зависит от такого ненадёжного космического препарата, как род человеческий на Земле. Испытав всё то, что испытал Пётр, тонущий в море, я не стану больше утверждать, что мир создан для нужд моего потребления. Огромное серое море, отвратительное своей абсолютной пустотою, открыло мне всю ненужность и неприкаянность моих крохотных вожделений. Перед тем как навсегда исчезнуть из жизни, уйдя в солёную морскую пучину, я мгновенно просмотрел все свои поступки, совершённые в припадках неимоверных усилий, длившихся тысячелетиями, и нашёл, что целиком всё это было нехорошо. Что меня заставляло так действовать? За тонкой плёночкой океанской поверхности я оставил всю кошмарную мешанину своих человеческих заблуждений, утонул в море, а затем вернулся на покой в Лес.

Увы, только теперь, в тишине длительного досуга, мне стало наконец понятно, почему все мои превращения завершились печалью и болью. Взлетев над глиняным гробом, выкопанным усердным финном, я замер в воздухе на минуту, длительностью в историю человечества. А затем минута сия миновала, как было ей положено, и я, очищенный раскаянием, отправился в беспредельное странствие, находясь внутри вырвавшегося из меня облака. И вот повлекло оно мою душу, как грозовая туча будущую каплю, которая вызреет на путях её и выпадет где-нибудь на нечаянную землю.

Лечу над пустым свинцовым морем своего прошлого и сам диву даюсь тому, как это я не заметил с самого начала, что, выйдя из леса на поляну, сразу же поставил себя на второе место после БОГА — но на самом деле мыслительность свою тайно направлял таким образом, чтобы постепенно убедить себя, что человек есть, пожалуй, главная причина всего — причина даже БОГА.

Облако несёт меня над мёртвой землёй, которая умерла потому, что Деметра не захотела больше жить. И вот ни одного дерева не зеленеет на материках земного шара. Отец-лес переселился на другую планету, а Лес человеческий, отживший свои миллионы лет, весь уместился в моей душе. Я ОДИНОЧЕСТВО — миллионы миллиардов деревьев моего Леса прошелестели своими жизнями ни для чего. Нулевым вариантом — струйкой дыма, втянутой в чёрную дыру, завершилась жизнь Леса на Земле.

Я вынужден взять на себя всю ответственность за пустую трату одной вселенской возможности, ибо моя вина и только моя в том, что посредством жизни Леса, через Большое Число её возможностей я попытался рассеять сверхплотность своего одиночества. Напрасным было моё бегство от самого себя в неисчислимый сонм бедных деревьев, которым казалось, что они есть, но которых никогда не было. Мне по-прежнему неведомы время, смерть, исчезновение, хоть всё это я столь убедительно придумал для своих фантомов. Я сожалею теперь, что, вызвав взрыв зелёной жизни, я лишь понапрасну подверг её неисчислимым страданиям, насылал мечты, которые сам и предавал глумливому осмоянию. Человека можно убить — это открытие было сделано людьми гораздо раньше, чем открытие, что его можно любить. И сё проистекло время всемирной истории Леса — она вся выстроилась на постижении первого открытия, на нём и завершилась.