Страница 82 из 99
У каждого человека в душе есть своё чудовище, но не каждый представлял его столь ясно, как Глеб Степанович Тураев: человек изобрёл способ мгновенного уничтожения людей сразу тысячами миллионов — миллиардами! Исходить надо было из того, что являлось любимым для такого количества людей: при определении этого удар наносится по общему психополю. И все до последнего человека, любившие это нечто, оказываются в пределах смертельного поражения.
Глеб Тураев постепенно начинал постигать, что это такое — вселенская жажда самоистребления как избавления от невыносимого одиночества. Человеческая мысль, вдруг прозревающая нечто для себя непостижимое, наполнялась убедительной силой правоты и законности самоубийства. Ведь всякий непокой, всякое движение вещества уже есть поиск иного состояния, чем то, в котором вещество пребывает. Жажда самоубийства, стало быть, освящена высшей волей, внушающей вечной Деметре желание небытия.
Но в ту секунду, как пришла эта мысль в голову Глеба Тураева, он замер от ужаса, внезапно подумав: да ведь подобные желания не что иное, как убедительный признак того, что новое Оружие противника успешно завершено и, возможно, уже пущено в ход! Сама неотразимость и привлекательность идеи законного суицида была тому подтверждением!
Его десятилетняя дочь Нина отказалась пойти в магазин за молоком, заявив отцу, что боится выйти на улицу, — ибо час тому назад, когда она возвращалась из школы домой, в тамбуре входной двери, в подъезде, валялся некий старик, загородив своим телом проход, пришлось перешагивать через его ноги. Глеб Степанович с удивлением вопросил, почему же она ничего ему не сказала, ведь он же был дома, на что девочка ничего не ответила и даже головы не повернула к нему, продолжая смотреть телевизор. Глеба Степановича привело в глубокое негодование то равнодушие, с которым дочь говорила о валявшемся на земле человеке.
— Неужели цользя было помочь ему? Ведь ты уже большая и сильная.
Молчание, пауза.
— А вдруг он болен — сердце, или что, или вдруг умер?
Быстрый взгляд дочери в его сторону, но ещё не на него; взгляд подбирающийся, звериный, озирающий ближайшие окрестности. И как странно воспринимается вид обычного поля, тёмной стены еловой опушки леса, розовой просёлочной дороги, вьющейся по полю.
— Так я же боялась, — потупившись, ответила дочь.
— Понятно, боялась — но сказать-то мне можно было?
Что-то шевельнулось в кустах, нет, даже не шевельнулось, а внятно обозначилось за их неподвижной листвою — невидимое ещё, но уже явно угрожающее, конкретно опасное. Ты существуешь по-волчьи не одну тысячу лет, подобная опасность встречалась столько раз, что тебе вовсе не надо видеть её, чтобы распознать.
— Могла бы сказать мне, что там, внизу, лежит на земле какой-то человек?
Стремительно выпрыгнул из кустов огромный борзой пёс, с лохматыми плоскими боками, в прыжках своих подбрасывающий себя выше далёкого горизонта, отороченного голубым зубчатым лесом.
— Вот ещё! Надо мне очень! Да он, может быть, пьяный валялся?
— Нина, дочка, нельзя перешагивать через лежащего человека…
— Слушай, чего ты ко мне лезешь?
— Это ты так с отцом?!
— А ты не лезь, если тебя не трогают.
— Вот как! — вскричал несчастный отец, начиная терять рассудок в беспредельном гневе. — Ты ходишь по человеку — и тебя ещё обижают? Человек для тебя грязная скотина, о которую можно только юбку испачкать? Так? Так? Говори!
— Да, так! — с жалким привизгом выкрикнула девочка, вскакивая с кресла. — Я бы вас всех убила, понятно? — И слезами беспредельного ожесточения и безысходности завершились её нестойкие действия в свою защиту.
Маленькую оборванную девочку легко и стремительно настигла крутобрюхая гигантская борзая, волчатник-кобель. И семенящий, вперевалку, неуклюжий бег девочки, кое-как обутой в драные лапти с выбившимися лохмотьями онучей, — нелепый бег девочки по ровному пустому полю был страшным. Сироту-нищенку специально побили, напугали и выгнали из леса на край поля, и холоп по кличке Жвома, барский ублюдок, перед тем всю её старательно потёр свежей волчьей шкурой, недавно снятой с доски-распялки… В последнее мгновение девочка оглянулась на бегу через плечо, увидела собак и вдруг остановилась. Она нагнулась, подобрала с земли рогатую ветку и, повелительно вскрикивая, принялась издали махать ею на несущихся к ней зверей. Скакавший впереди на доброй лошади-вятке холоп Жвома видел, как волчатник с ходу взял девочку за горло, словно куклу, и, не приостановившись, поволок её дальше, подгоняемый лаем и завываниями подступавшей своры.
— Ладно, успокойся, — сурово произнёс Глеб Тураев, глядя на плачущую дочь, — слёзы твои никому не помогут.
— Опять у вас что-то случилось? — спрашивала испуганно жена, заходя в комнату.
— Случилось то, Ирина, что у нас вырос не ребёнок, а жестокий зверёныш, — отвечал ей муж, неподвижный, бледный, как мертвец.
— Сам ты зверь, — отчётливо, спокойно выговорила девочка, вмиг перестав всхлипывать, и, повернувшись к отцу, уставилась на него исподлобья горящим, неподвижным взглядом.
— Вот видишь, Ирина… — Глеб Тураев отвёл, не выдержав, свои глаза в сторону. — Это наш ребёнок.
Вернувшись однажды из поездки в город, мещерский помещик Полуторацкий велел растопить баню, кликнул Таньку Топташку, свою банную наложницу, велел ей взять сухих липовых веников с цветами и идти вперёд. От этого раза Топташка, здоровенная небеременевшая девка, понесла, но барин подозревал, что здесь могло обойтись и не без участия ублюдка Жвомы, который парился вместе с ними, а потом был удалён в предбанник, ибо Топташка стеснялась его. Жвома благополучно прожил в дворне до самой глубокой старости, у него было много непризнанных детей от дворовых баб и на деревне. Дитя же, рождённое Топташкой (Авдотьей по-христиански), девочка-сирота, отданная в дальнюю деревню в дом многодетного — шестнадцать душ, — лесника Шикина Зосимы, побиралась Христа ради. И это она была разорвана собаками помещика Полуторацкого, при участии холуя Жвомы — умерщвлена по воле тех, из которых кто-нибудь являлся её отцом.
В доме Зосимы Щикина дети жили вольно, как зверята, за обедом хватали горячие картохи со стола и разбегались по углам, — на пришлую девочку и внимания поначалу не обратили. Но когда ей исполнилось лет пять, к ней привязалась одна из белобрысых лесниковых дочерей, они и спали рядом на полатях, и ели в одном углу, ни на час не разлучались — пока курясевская нищенка Чуда-Дикая не увела однажды девочку с собою в походы. Белобрысую же дочь лесника, когда она выросла, взяли в дворню — кто-то из людей барина вспомнил, что леснику была когда-то отдана дворовая сирота, дочь Топташки. Решено было её вернуть, но никак не могли разобраться, которая из нечёсаных, оборванных, лесниковых девок она — и взяли наугад белобрысую Феклушу. Во дворне она прижилась, была потом выдана замуж за псаря Маркушу, — от её детей и пошло потомство, к которому принадлежала Ирина, жена Глеба Тураева, и, стало быть, его дочь Нина.
В глазах дочери отец увидел не просто ненависть к нему: это были концы двух оголённых контактов, направленных прямо в его зрачки; через эти контакты должен был выплеснуться прожигающий огонь и, пройдя по психическому полю любви, поразить мгновенной гибелью жизненные центры в нём. Это и было проявлением в действии того Оружия, в создании которого Глеб Степанович Тураев принимал участие как математик, вычислитель основных параметров поражения противника. Было только непонятным, почему это оружие — должно быть, уже завершённое — направлено сейчас в обратном направлении по психополю.
— Ты бы оставил девочку в покое, — натянуто проговорила жена и подошла к дочери, прижала её голову к груди. — Ну чего вы вечно воюете?
Дочь снова завсхлипывала, уткнувшись лицом в надёжное тело матери, — приникая к ней, как после бури трава к земле. И, глядя на них, таких любимых и безнадёжных, Глеб Тураев до конца ясно осознал свою погибель.