Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 99



— Сашенька, ты опять за своё, — ласково упрекнула Инкери Урповна.

Серафима Грачинская вскоре и на самом деле оставила лечебницу, вернулась в родное село, которого почти уже не было, и последние избы, брошенные хозяевами, и большой деревянный храм, покинутый верующими, были охвачены мучительным процессом разрушения. С годами остатки изб окончательно растащили, церковь сгорела, и уцелел на краю огромного кладбища один лишь дом Грачинских. Туда и вернулась Серафима допокаивать свою престарелую матерь, восемь лет ухаживала за нею, затем и схоронила её.

И теперь с её паспортом и со своим паспортом в сумочке возвращалась по лесной дороге из Гуся Железного постаревшая Серафима Грачинская, в долгом пути позабывшая все огорчения дня и не заметившая того, как душа её совершила ещё более долгое путешествие, слетав за тридевять земель в далекий монастырь, преображённый в приют сумасшедших, — где погибла и вновь родилась её душа и где она вновь пережила все положенные ей страдания.

Вскоре она, не выходя из зачарованного лесного угла, повстречалась с человеком, который давно заблудился и, выйдя на эту дорогу, еле плёлся по ней на непослушных ногах, словно пьяный — и это заводской конторщик из Гуся Железного, который закрутился в морочном лесу, сейчас идёт прямо по направлению к берёзовым рощам, к розовым черепицам усадьбы Лидии Тураевой, которую Серафима Грачинская никогда не видела, потому что родилась в двадцатом году, два года спустя после смерти владелицы берёзовых рощ — в восемнадцатом же году усадьбу Тураевой разграбили и сожгли курясевские и астаховские мужички, и хозяйка умерла. Конторщик Мефодий Павлович Замилов прожил ещё много лет, при новой власти стал крупным чиновником торговли, побывал в Англии, Швеции и Финляндии, — его также никогда не видела и не знала Серафима Грачинская. Он прошёл сквозь неё, как обычно и проходят люди сквозь всё, что происходит на этом месте в далёком будущем — с полным безразличием. И ничего особенного в этом не было бы, если бы и в Мефодии Павловиче, и неистовой Серафиме Грачинской, чьи пути пересеклись, не сжалось бы сердце от одной и той же мысли.

_Кому-то здесь было хуже, чем мне сейчас… Кто-то вон под тем кустом упал и, подавленный древесным безмолвным вниманием леса, остался лежать, уже не в силах больше встать и идти дальше, раскрыть глаза и взглянуть над собою в небо. Кем-то испытано отчаяние одиночества такое страшное, что мой страх даже не идёт в сравнение…_

V

Он шёл с огромной корзиною, полной груздей, которых наломал у края березника, где тот сходится с сосновым бором, а на эту дорогу вышел случайно, решив напрямик пробраться к своей деревне. Он выбрался из сосновой чащобы на дорогу пока ещё смутно соображая, в какой стороне Лидина роща, а где направление к деревне, — и внезапно был охвачен сильным головокружением, отчего он пошатнулся, уронил корзину со спины и упал лицом на мох. И, находясь в состоянии, сходном с неподвижностью смерти, он увидел — вынужден был увидеть кем-то насильственно представленную его взору картину собственной погибели в море. Тело его почти бездыханным лежало на зелёном мху, головою в кустах бересклета, но сам он — подлинный он, плыл в огромных серых волнах, в смертельно холодной воде. Вскипали пенные барашки на гребнях раскатистых водяных гор, которые неслись, дыбясь, диким табуном по краю неба, то вдруг стремительно проваливались в преисподнюю — и он так ясно увидел, как выглядит его смерть. _Она была громадной водяной пустыней, где никого нет. И волны там были живыми существами_. Он лежал под влажным кустиком, не в силах шевельнуться, а тот, кто плыл по воде, охваченный её леденящим холодом, почему-то изо всех неисчислимых жизненных видений в гибельный час остановился на этом: как он лежал, недвижимый, под нарядным кустом, и рядом на зелёном мху валялись, вывалившись из корзины, круглые большие грузди, студенистые сверху и чистые, белые, ровнополосатые исподу. Глядя на эти грибы, он и пришёл в себя, вернулся из водяной смерти на мягкий мох, под кустик бересклета.

Дома он нехотя сказал своему отцу, что в лесу с ним была падучая и он валялся на земле, но отец, огромный, кривой на один глаз Елисей ничего на это не ответил, высморкнулся на землю и пошёл в угол двора затёсывать топором колья. Сын к этому больше не возвращался — а вскоре подошло время рекрутского набора, его признали годным для службы, и он с пьяными рекрутами, сам тоже пьяненький, отбыл на барже незнамо куда. Пройдя долгий кошмар карантина и обучения, он попал на морскую службу, его зачислили матросом на миноносец, где новый дружок, белобрысый матросик Ляхов сделал ему услугу: на тыльной стороне крепкой и красивой крестьянской руки салаги выколол якорь и синие буквы: «Пётръ».

Жил-был финский рыбак Юхани Бергстрём, прадед которого был чистым шведом. Он наткнулся на вымоченный в солёной воде белый труп, который прибило к берегу возле Кривой косы. Юхани похоронил найденного в прибрежном лесочке, ничего не сообщив об этом властям, потому что не хотелось ему дурной и долгой мороки с ними. Но через несколько месяцев, когда он повёз сайру в Кеми, встретился там в таверне с русским купцом Таратушкой и спросил у него:

— Скажи-ка, брат Таратушка, ты не знал никогда матроса по имени Пётр?

— А фамилия какая? — недоверчиво косясь, как и всегда, молвил купец.

— Фамилия неизвестна, но известно, что он служил в русском военном флоте, — продолжая скрытничать, разъяснял Юхани. — Я подумал, что, может быть, совершенно случайно ты знаешь русского военного матроса по имени Пётр.

— Так ведь сейчас у нас война с японцем, — воскликнул хмельной Таратушка. — Эвон их сколько, военных моряков, кругом стало. И каждого зовут то Пётр, то Сидор, то Иван, как тебя. Ты бы, Иван, чего другое у меня спросил?

— Я ведь не совсем финн, Таратушка, — загадочно улыбаясь, сообщил Юхани. — Во мне есть шведская кровь, и фамилия у меня шведская — Бергстрём.

— Ну так что ж? — ничуть не был удивлён русский купец. — Я ведь тоже наполовину цыган.

— Мой дедушка был уже чистым шведом. А его прадедушка был личным камердинером короля.

— Ишь ты, — на сей раз удивился Таратушка. — Так ты, значит, не финн?

— Финн, — возразил Юхани, — но есть во мне четвертушка шведской крови.



— Ладно, — миролюбиво махнув рукою купец. — Сойдёт и так, брат.

— Чистый финн не спросил бы у тебя то, о чём я сейчас спрошу.

— Давай спрашивай, Иван! Ничего не бойся.

— Настоящий финн не подумал бы сделать то, что собираюсь сделать я.

— Это почему же? — слегка обиделся за финнов русский купец Таратушка.

— Потому что слишком долго пришлось бы ему думать, чтобы до этого додуматься.

— Ага, — икая, произнёс купец.

— Скажи мне, Таратушка, кто друг мёртвому человеку? — со значением в голосе и в выражении лица вопросил Юхани Бергстрём.

— Чего? — возмутился купец. — Да ты, брат, пьян. Поди проспись! Чёрт ему друг, а то кто же!

— Нет, Таратушка! — просветлённо улыбнувшись и гордо выпрямив свой длинный корпус, молвил Юхани Бергстрём. — Мёртвому человеку друг живой человек. И я друг матросу, которого, звали Пётр.

— Уби-ил?! — пригнувшись к столу, с придыхом вопросил Таратушка. — Ну Иван!! — погрозил он пальцем.

— Нет, этого не могло быть, — пренебрежительно отверг Юхани. — Я честный христианин, людей убивать не могу.

— Врёшь, Ваня! Убил. Признавайся! — настаивал купец.

— Из нас двоих ты пьян, друг Таратушка, а не я вовсе, — спокойно ответил Юхани Бергстрём.

Он, как был величественно прям, словно палка, так и повернулся на лавке, достал из своего дорожного мешка деревянный инструмент с натянутыми струнами и утвердил его на коленях.

— Теперь вижу, что ты и впрямь финн, — рассмеялся купец. — Каждый в твоей Чухне бренчит на этой самой бандуре.

— Да, финн. Теперь послушай, Таратушка, — призвал финн Юхани и запел, подыгрывая на кантеле: — «У песчаной косы я нашёл утонувшего человека. Он торчал из песка, одетый в русскую форму. Чайки выклевали ему глаза, солёная вода сделала его белым, как белый камень. Но на руке его, чисто омытой, виден был нарисованный якорь, под ним написано: Пётр. Мне неизвестно, угоден ты был Господу, или Он тебя отверг. Но я предал тебя земле и тихо постоял над твоей могилой, грустя, потому что человек ближе к человеку, чем Бог, — прости меня, Боже…»